Малахов курган - Сергей Григорьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна было всхлипнула, потом замолчала и уткнулась лицом в подушку.
– Маменька, чего ты? – затормошил Веня Анну. – Весело, а ты плачешь.
– Да ты не спишь, сыночек? А я-то думаю, все давно поснули.
– Я совсем выспался. Все слыхал, что ты сказывала… А много пива наварили?
– Огромадный чан. Пожалуй, ведер сто. Народу-то чуть не весь город собрался. Я ведь богачкой считалась, вроде купчихи…
– Сто ведер! Вот так так! Да как же варили: котел, что ли, такой был?
– Зачем котел? В чану кипятили.
– Чан-то сгорит, он, поди, деревянный.
– Деревянный. Налили чан. Разожгли поодаль большой огонь. А в огонь валунов наложили. Камни накалились, их вилами из огня – да в чан, вода и закипела.
– Вот это здорово! – воскликнул Веня и задумался, воображая, как в деревянном чане кипит вода.
Анна молчала.
– Маменька, – снова стал тормошить Веня засыпающую мать, – я еще чего тебя спрошу. Мы давеча с батенькой у Михайлы на корабле были. Ох, что там деется! «Братишки» зверями глядят. Ругают князя без стеснения. Это, говорят, не Меншиков, а Изменщиков: дал неприятелю на берег вылезть. На баке[103]галдеж, ровно на базаре. Корнилов батеньке велел самолично свезти приказ капитану Зарину. Какой приказ, даже батенька не знает.
– А может, и знает, сыночек.
– Ну вот еще! Кабы батенька знал, уж кому-кому, а мне-то сказал бы.
– А не сказал? Тогда верно: и батенька не знает. Стало быть, приказ секретный. И я тебе не могу сказать, чего не знаю.
– Да я не о том тебя спрашиваю. На корабле-то батенька отвел Михайлу в сторону и говорит ему тихонько: «А помнишь ты, Михайло, свой долг? Скоро тебе случай будет долг платить». Миша батеньке отвечает: «Свой долг, батенька, я хорошо знаю». А глаза светлые у него сделались. «Помни, – говорит батенька, – долг платежом красен». Маменька, скажи, кому чего Миша должен? Я у батеньки спросить не смел: очень он нынче серьезный.
– Больно уж самолюбивый наш батенька. Самому долг не пришлось заплатить, так на сына возлагает.
– А большой долг? Миша-то сдюжит[104]? А то мы все сложились бы и отдали.
Анна порывисто, с не женской силой обняла Веню и горячо зашептала ему на ухо:
– Скажу, скажу тебе, какой долг. Ты у нас уж не маленький. Ну да, Бог даст, на твою долю долга не останется. Батенька-то, помнишь, рассказывал: Павел Степанович от гибели его избавил, когда батенька в море тонул. Крестный-то Хонин тогда еще мичманом был.
– Я знаю.
– То-то, сыночек. Завязал Павел Степанович батеньке узелок на всю жизнь. Дал себе батенька зарок: отплатить Павлу Степановичу, буде случай представится, в свой черед избавить его от смерти. Ты смотри не болтай: он никому не велел сказывать. Мне-то он вскоре после свадьбы признался. Гляжу, муженек мой, и месяца после свадьбы нет, что-то сумрачный ходит. «Что такое? Или я не мила стала, или чем молодца прогневала? Скажи, любезный». – «Нет, – говорит, – Аннушка, ты мне мила и всех мне на свете милее. А дал я великую клятву!» И все мне рассказал.
«Этот, – говорит, – мичман Нахимов такой отчаянный, пропадет без меня, пожалуй, и я на всю жизнь Каином[105]себя считать должен. Надо мне ехать назад, в Петербург. Куда Нахимов, туда и я». Заплакала я, да слезы мои на камень пали. И домой на побывку Ондре не поехал – меня родителям показать. Простился со мной да на норвежской шкуне и ушел. Упорхнул мой сизый голубочек! С той поры куда Лазарев, туда и Нахимова с собой берет. А за Нахимовым и мой сорвибашка тянется…
А Павел Степанович в самые гиблые места рвется. Мой-то Ондре ему еще помогает: в Наваринском бою, это в двадцать седьмом году, Ондре у штурвала стоял на «Азове» и так корабль подвел к турецкому фрегату, хоть из пистолетов стрелять. Да и давай палить. Одни против пяти кораблей сражались. Ранило тогда и Нахимова, и батеньку. Нахимову крест дали, батеньке – медаль. Это я узнала сколько лет спустя.
Семь лет сиротела в Коле, ни одной весточки не было от батеньки. Мише шестой годок пошел, пришло от батеньки письмо, чтобы я дом и шкуну продала и ехала на Черное море в Севастополь, на постоянное жительство. Павел Степанович к Лазареву поступил – Черноморский флот, видишь ты, им надо устраивать. Ну и мой Ондре там должен быть. Поступила я в точности, как мой благоверный велел, – продала дом, шкуну, с милой родиной своей навек простилась.
Ехали мы сюда с Мишей поперек всей земли. Видала я до той поры много моря, а тут увидела, что и земли на свете много. Всё мне тут поначалу не по сердцу было. И дом, и город, и люди, и горы, и море – всё не то. Ну да стерпелось, слюбилось. Батенька всё ходил на кораблях с Нахимовым, своего счастья дожидался: долг заплатить. Ну, тут недалеко: не океан. Походят, да и домой. Надолго мы уж не расставались. А годы-то свое берут. И наваринская рана дает себя знать: у батеньки-то грудь насквозь пробита. Мишенька подрос, батенька и возложил на Мишу долг, а сам с корабля списался на штабную должность. Вот уж скоро десять лет, а все ему покоя нет – уж такой самолюбивый! Ты, сынок, никому не говори про долг, а то батенька разгневается на меня.
– А Нахимов знает?
– Не должен бы знать, а може, и догадался. Небось заметил. Чего-де матросик ко мне прилепился?…
– К нему все лепятся.
Анна прижала голову Вени к сердцу.
– Все, все в долгу, верно, милый! Он и жалованье-то все свое старикам отставным да вдовам отдает.
– А ты любишь Нахимова?
– Еще как люблю-то, и сказать невозможно!
– Маменька, а ведь на кораблях гюйс[106]поднят. Знаешь?
– Знаю. «Гюйс на бушприте[107]– корабль готов к бою»… Давай-ка, милый, спать… Никак, уже светает.
Андрей Михайлович, глава семьи Могученко, происходил из далекого Северного Поморья.
Родился он, однако, не на Севере, а в Италии, в порту Палермо[108], на борту отцовской шкуны. Отец его ходил туда на своем судне с грузом соленой трески. Оставить жену дома он не пожелал: ей скоро предстояло родить. Все сошло благополучно, и новорожденный Андрей Могучий благополучно совершил свое первое плавание обратно домой вокруг всей Европы.