Как соблазняют женщин. Кухня футуриста. - Филиппо Томмазо Маринетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди множества романов у меня было всего три немецких любовницы. Уроженка Гамбурга, юная и свежая, но упрямая и тупая, как исторический очерк Бенедетто Кроче[63]. Жена издателя из Лейпцига, совершенно лишенная вкуса. И одна берлинская дама, незабываемая. Я познакомился с ней в отеле «Пальма» в Палермо. Статная, величественная. Она предпринимала героические, но безуспешные попытки быть элегантной. Без конца говорила о знаменитых парижских портных. По словам управляющего отеля, она принадлежала к сливкам берлинского общества. Мне она не понравилась. Тем не менее она выражала мне такое постоянное восхищение, в ее голубых глазах отражалось такое комическое изумление, когда я резко высказался против руин и музеев, что у меня появилось желание каталогизировать ее. Мои друзья-футуристы Бруно Корра и Сеттимелли[64] организовали большое футуристическое турне с моей драмой «Электричество», и вечером, пока я общался с палермской публикой в концертном зале Гарибальди[65], выступая со сцены между Пеппино Ардиццоне[66] и Таска ди Куто[67], я заметил свою экзальтированную берлинскую подругу, сидящую в кресле прямо передо мной. В тот момент я с презрением и негодованием обрушился на иностранцев, на традиционалистов вообще и на немцев в частности, за то, что они своим идиотским восхищением способствовали упрочению нашего художественного традиционализма, плагиаторского культа прошлого, пристрастию к ложной античности, к старой, мертвой, но пока что не погребенной Италии. По окончании футуристы и традиционалисты сцепились в «Четырех собаках из Кампаньи»[68]. Армандо Мацца[69] выставил свои богатырские кулаки, Франческо Канджулло[70] надавал пинков какому-то критику. Берлинская дама назначила мне свидание этой ночью, в два часа.
Жуткая жара в закипающем заливе Палермо, казавшемся вулканом, до краев наполненным раскаленной лавой. В час ночи все обливались потом, как под лучами тропического солнца. Без особого энтузиазма, но с любопытством я вошел в комнату прекрасной берлинки. В темноте дотронулся до ее крупных обнаженных рук. Просторная комната с двумя окнами, распахнутыми навстречу жаркому африканскому дыханию моря и раскаленным звездам. Мы оба обливаемся потом. Я был бы рад растянуться вместе с ней на голых камнях, подальше от жарких диванов и кроватей. Час спустя она сказала мне:
– Я сейчас включу свет, ты должен видеть ночную сорочку, которую я надела специально для тебя.
Мы поднялись. Свет. Удар по моим нервам. Ее ночная сорочка была сшита из немецкого флага. Два имперских орла распростерли свои крылья на животе.
Я всегда был противником Тройственного союза[71]. Поэтому мне понравилось во второй раз промаршировать по Берлину.
От германской тупости до парижской утонченности дистанция гораздо больше, чем от Земли до Луны. По иронии судьбы, я в одну зиму познал и насладился четырьмя или пятью типами женщин, наделенных совершенно аномальной и эксцентрической чувственностью.
Я безумно влюбился в одну молодую еврейскую актрису алжирского происхождения, смуглую, дикую, лукавую и хитрую, в высшей степени тщеславную, расчетливую, с огромными лакричными глазами, негритянским ртом – одним словом, в неистовую парижскую арабку. У нее было несколько причуд, одна из них заключалась в том, что я должен был каждый вечер с неизменным энтузиазмом расхваливать ее груди. Действительно, прекраснейшие. Однако уже через месяц я решительно отказался отвечать на ее надоедливые возгласы:
– Скажи, что мои маленькие груди прекрасны! Скажи мне, что они красивые!
– Да, они красивые! Красивые! И хватит!..
Она надоела мне, и я разорвал наши отношения, получив в ответ неоднократные обвинения, которые должны были уязвить меня:
– Tu n’est qu’une brute en amour, tu ne comprends rien aux finesses[72].
Одна барышня из Сен-Клу[73], с которой я познакомился на вилле, где гостил в течение недели, обладала странной способностью раздваиваться в моменты любви. В то время как она отдавалась самым безумным ласкам, она иногда заводила странный, фантастический диалог с набухшим и чувственным соском своей собственной правой груди, уставившись на него гипнотическим взглядом. Она бормотала, обращаясь к нему с непонятными, но, по-видимому, очень нежными словами.
Время от времени она отрывалась от него, чтобы сказать мне:
– Взгляни на мою грудь, как увеличивается сосок, как зверек!
Так мы развлекались в течение двух ночей. Потом она повторила это еще раз; хватит! Без сомнения, она посчитала меня слишком примитивным и грубым в любви, неспособным понять всю ее утонченность.
Встречаются женщины, которые любят инвалидов, побежденных, обманутых. Одной из них я сказал: «Ты вынюхиваешь труп?.. Он еще не провонял! Приходи через двадцать лет, прошу тебя!»
В течение трех лет, предшествовавших мировой катастрофе, Париж, впитавший в себя и доведший до совершенства всю элегантность, изысканность, весь рационализм и все эротические изыски, казалось, действительно желал бросить дерзкий вызов миру и пробить стену невозможного. Все развлечения, причуды, прихоти, все реализованные, осуществленные, исчерпанные замыслы. Женская литературная мания вслед за манией бриджа достигла снобистских, совершенно безумных и идиотских форм. Однажды днем в благопристойнейшем политическом салоне мне довелось услышать сразу двадцать разных декламаторш. Одна шестидесятилетняя дама читала «Ночь» де Мюссе[74]. Лорнет вздрагивал в ее старых узловатых пальцах. Розовато-сиреневый девичий туалет диссонировал со старой вешалкой. Усталый и слюнявый язык мусолил пылкие строфы. Небрежность всех шляп с перьями, шушукающихся о своих делах и не обращающих ни малейшего внимания на декламаторшу. Затем белокурый бородач, аккуратно расчесанный, в рединготе, нотариус или управляющий банка, десять минут декламировал александрийский стих с жестами, напоминающими сеятеля. Потом томная, жеманная барышня разводила китайские церемонии, чирикая воробьиным голоском и рифмуя любовь и морковь. Всеобщее сочувствие. Никто не слушал. С трех до половины девятого вечера. Декламацию прерывают выкрики: «Прекрасно! Великолепно! Интересно!» Мелкие лихорадочные похлопывания закрытыми веерами по унизанным кольцами пальцам. Ропот поддельного одобрения. Бульканье голосов. Поспешность банальнейших глупостей. И опять все то же самое: век бы не слышать. В прохладном фойе шелест откровенных разговоров, аппетитные закуски. На самом деле все эти поэты, поэтессы, потрепанная богема, журналисты, артисты, дамы, актрисы хотели заесть бутербродами, пирожными, мороженым и шоколадом отвратительный поток безвкусицы, в особенности после того, как им пришлось долго добираться сюда переполненными парижскими улицами – пешком, в трамвае, в блестящих лимузинах; сквозь тысячи толчков, повинуясь внезапному импульсу, заставляющему их любой ценой, несмотря ни на что, переливать из пустого в порожнее. Лихорадочный темп. Женские груди, вечно желающие находиться на пике парижской моды, в самом известном салоне, на самом скандальном спектакле. Любая низость в обмен на приглашение!.. У каждой дамы есть приемный день с особенной программой. Ожесточенная борьба за разные дни недели. Роскошный вторник у маркизы Б. притягивает, как пневматической помпой, две трети парижской публики, однако этому может помешать вторник у графини В. и в особенности эта молодая, очень красивая и образованная Г., которая азартно коллекционирует у себя кубистские картины, поэтов, футуристов, русских балетных танцовщиков, суданских фокусников и набросила на Париж сеть своих пригласительных билетов, где пойманная рыба трепещет, сверкает и извивается в предвкушении идиотских удовольствий. Я был самой популярной приманкой. Они просто не могли жить без моих белых стихов, пронзавших, подобно гоночному автомобилю, мертвящую атмосферу их жилищ. Из психологического любопытства и с помощью быстрого автомобиля я наполнял футуристической энергией четыре или пять модных салонов за один только день. Так я познакомился с госпожой Жюли де Меркур, встречавшейся мне повсюду. Очень белокурая, хрупкая, бледная, лихорадочно возбужденная, с внезапной томностью в голосе и в глазах, как если бы ее преследовал жар эротических воспоминаний. Я страстно желал и преследовал ее. Мы с ней перемещались синхронно, с одинаковой быстротой и вездесущностью. Однажды в лифте в неожиданном порыве откровенности она рассказала мне о своем сердечном заболевании и заставила прижать руку к маленькой белой груди, так что я ощутил прерывистый, неровный стук ее сердца. Жена знаменитого архитектора, с которым я никогда не был знаком, страстно желала быть упомянутой в журнальной светской хронике, однако у нее была еще одна мания, которой я хотел воспользоваться.