Философ - Джесси Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну и в постели мы с ней переживали нечто умопомрачительное. А это многое объясняет.
Если бы не она, я стал бы бездомным намного раньше. Мне повезло познакомиться с Ясминой как раз перед тем, как моя репутация начала ухудшаться, и, если циник мог истолковать мое решение переехать к ней как вызванное практическими соображениями, я в то время считал, что руководствуюсь исключительно любовью.
Нет, честно, я никогда не воспринимал ее поддержку как нечто само собой разумеющееся. Напротив, всегда сознавал, что многим ей обязан, и старался доказать мою полезность, беря на себя всю работу по дому. Я ходил за продуктами. Забирал из чистки ее одежду. Раздобыл в библиотеке «Радости стряпни» и прочитал эту книгу от корки до корки (получив знания, применение коих подразумевает массу проб и ошибок, из-за одной как-то раз включились в коридоре распрыскиватели противопожарной системы). Ясмина любила принимать гостей, но в кухне была абсолютно беспомощной и потому полагалась на меня, на мой все разраставшийся кулинарный репертуар, который вскоре вобрал в себя и ее любимые кухни, тайскую и мексиканскую, и массу иранских блюд: кебабы, рис, мясные с невыговариваемыми названиями.
Игра в домашнюю прислугу позволяла мне в той или иной мере игнорировать мой научный крах. Но и более того: мне нравилась работа по дому. Простые физические усилия, которых она требовала, каким-то таинственным образом внушали мне чувство высвобождения. Оказалось, что нет на свете человека более приземленного и домовитого, чем интеллектуал, которому не дают развернуться. Оно, конечно, забавно, но и вызывает тревогу – я, например, понял, как легко мог бы пойти другим путем. Кто знает, в кого бы я обратился, оставшись дома? В офисного мальчика на побегушках, в продавца удобрений, в бухгалтера на бойне? Я начал проникаться сочувствием к моей матери, понимать, что это такое – видеть, как вся твоя жизнь сводится к супам и кастрюлям. Что же, и в мученичестве есть свои утешения.
Да и против жизни в относительной роскоши возражений у меня тоже не было. Тот факт, что я ничего не плачу за жилье и получаю при этом огромных размеров кровать и стены, увешанные изысканными гравюрами на морские темы, не означал, на мой взгляд, что я просто-напросто продаюсь. Ни кровать, ни произведения искусства, ни электрическая бутербродница – ничто из этого мне не принадлежало. Все мое имущество составляли книги, одежда, идеи и Ницше. В этом отношении я стал истинным «яппи».
Несмотря на презрение к среде, в которой она росла, Ясмина была в глубине души большой поборницей традиций. Она могла выкатывать глаза, рассказывая о своих родных, высмеивая их выговор и провинциализм, однако я знал: она их все еще любит. (Вот вам отчетливая демонстрация разницы между детством, наполненным досадными приставаниями родителей, и детством, наполненным их бранью.) К любой расхожей мудрости Ясмина относилась с необъяснимым почтением, так и не сумев избавиться от мысли, что если не выйдет замуж до двадцати трех лет, то ее ожидает одинокая старость. В большинстве своем женщины, которых знала Ясмина, в том числе и ее сестры, занимались исключительно домашним хозяйством. Ей пришлось силой вырывать у родителей разрешение уехать на учебу за пределы их штата. Того, что она сможет получить степень бакалавра, никто явно не ожидал, и даже родители Ясмины так и не поверили в серьезность ее намерений устроиться, закончив образование, на работу. Они считали мечты дочери о карьере временной блажью, которая сама собой сойдет на нет, как только она встретит правильного мужчину.
Я правильным мужчиной не был.
Знакомства с ее родителями я так и не свел. Ни с кем из родственников Ясмины ни разу не разговаривал. Для них я просто-напросто не существовал. Всякий раз, как кто-то из них приезжал в город, Ясмина вытаскивала откуда-то старинный серебряный амулет, «хамсу», и вешала его на гвоздик у входной двери, подавая мне сигнал: уложи сумку и подыщи себе ночлег. Конечно, мне это казалось унизительным: мы с ней суетились, заметая следы содеянного нами, точно парочка испорченных детей. Сосланный на кушетку Дрю, я гневно витийствовал, а он, слушая меня, метал в мишень дротики и сочувственно хмыкал.
Ясмина с моими родителями тоже знакома не была: они ко мне никогда не приезжали, и я к ним ездил отнюдь не часто. Не знаю, чего она ожидала от будущего, если оба мы не могли да и не желали оказаться со своими родителями даже в пределах одного города. Какие-либо сомнения в том, что мы любим друг дружку, у нас отсутствовали. Нам было весело вдвоем, каждый из нас восхищал другого своей инаковостью. Но мы были обречены на расставание. И оба это знали. Если честно, я думаю, что мы находили такое ощущение неотвратимости рока довольно романтичным.
Имелся у нас и еще один камень преткновения. Хотя Ясмина и уверяла, что полюбила меня за ум, я всегда подозревал, что в глубине души она вынашивает на мой счет планы, с интеллектом моим никак не связанные. Иногда она заговаривала о некоем неопределенном будущем, о моменте, когда я «остановлюсь», и, надо полагать, подразумевала под этим, что мне наконец-то удастся осознать ошибочность моего выбора и подыскать хорошо оплачиваемую работу. Но если она хотела переделать меня, то и я, должен признаться, питал на ее счет схожие планы. Она порой вела себя очень прагматично, и никаких достоинств я в этом не усматривал. Я вовсе не питал уверенности в том, что когда-нибудь захочу жениться, и все же гадал, смогу ли я взять в жены кого-то, к философии отношения не имеющего.
Причина ссоры, в результате которой она меня выгнала, была до того незначительной, что я ее и вспомнить-то не могу. И тем не менее мы очень быстро вцепились друг дружке в горло. Она назвала меня сухарем, а мою диссертацию – доказательством того, что я ни на что не годен. Я ответил, что Гегель закончил «Феноменологию духа» лишь после того, как ему исполнилось тридцать шесть лет, и, стало быть, у меня есть еще восемь. Более подробный отчет о том, чем это закончилось, читатель может найти в первой главе.
* * *
Существуют два Кембриджа. Есть Кембридж волшебный, пропитанный историей и насыщенный возможностями, Кембридж моей студенческой поры и первых лет учебы в аспирантуре – тех, когда я еще не впал в немилость. И есть Кембридж, в котором живут обычные люди, город, лежащий за стенами старинного кокона. В этом реальном Кембридже нет библиотечных кабинок. Нет грантов. Нет исполненных глубокого смысла споров на всю ночь. Принадлежностью к этому Кембриджу жители его гордятся гораздо меньше. Второй Кембридж может вызвать шок у человека, десять лет прожившего в первом. На всем моем третьем десятке лет я отчаянно цеплялся за первый, и сейчас, бредя по снежной хляби на собеседование с незнакомкой, я чувствовал себя лазутчиком на вражеской территории. А оглядываясь на «Мемориал-Холл», видел в его башне грозящий мне палец.
Вот вам свидетельство замкнутости жизни в ученом сообществе: отойдя меньше чем на милю от кампуса, я попал на очаровательную улицу, которой никогда прежде не видел, с белыми дубами и красными кленами, завершавшуюся тупиком. Погребенные под снегом машины. Отчаянно нуждающиеся в лопате дворника тротуары, на которые смотрят фронтоны викторианских, обшитых вагонкой домов – одни с остроконечными неоготическими шпилями, другие простого американского покроя, и все, кроме последнего, переделанные в двух– или трехквартирные. Пустая подъездная дорожка дома сорок девять наводила на мысль, что он глубоко вдается в свой участок земли. Очень скоро мне предстояло узнать – насколько глубоко.