Цвет времени - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она и в самом деле умирала медленно. Батисту вспоминалась агония его родной матери: снова он держал руку умирающей, и снова она из последних сил улыбнулась ребенку, которого покидала навсегда, — мучительной, страдальческой, как гримаса, улыбкой… Софи умирала частями, словно Смерть откусывала от нее кусочек за кусочком, смаковала крошечными глотками, примеривалась перед тем, как проглотить. Эта агония длилась долго. Когда Батист наконец закрыл Софи глаза, он стал сиротой.
И у этого сироты остались на руках двое детей.
Он не сразу осознал свое положение: смерть Софи совпала с открытием Салона. В*** выставил несколько портретов: одной из дочерей короля — в виде «Авроры», другой — в придворном туалете, сына короля — в охотничьем костюме — и трех метресс короля — трех сестер (четвертой, самой старшей, Его Величество уже успел дать отставку); их аллегорические портреты составили отдельную серию и получили названия, в которых угадывалась тонкая насмешка художника: «Победа», «Осмотрительность» и «Безмолвие». Батист долго ломал голову над цветом «Безмолвия» и решил, что оно никак не может быть желтым; тем хуже для него!
На выставку явилось множество посетителей: все хотели полюбоваться живописью В***, а вернее, увидеть лица знаменитостей, которых уж никак не могли встретить в обычной жизни. Что же до отзывов в «Меркюр» и отчетов аббата Дефонтена[30], то они, по мнению публики, звучали более чем восторженно («Господин В*** с его нежной кистью вполне заслуживает звания живописца граций и особ прекрасного пола») и весьма лестно для него как профессионала («очаровательный колорит, мягкая манера, тончайшие нюансы» и, главное, «если кто-либо из художников и поднимался до Ван Дейка, то это, несомненно, господин В***!»). Да, ему пели дифирамбы, но по поводу творчества в целом, а вот о конкретных картинах отзывались весьма осторожно: поставленные перед выбором между официальным семейством короля и семейством Майи-Нель, где монарх выбирал себе любовниц, хроникеры тактично называли только одно произведение В*** — портрет незнакомки, так называемую «Даму с веером», которую все единодушно сочли наилучшим образцом манеры художника.
Это горячее одобрение его творчества стало для «господина В***» утешением в его несчастьях. Впрочем, ему-то казалось, что дети вовсе не оплакивают мать и что дома все идет как прежде. Жан-Никола без всяких просьб с его стороны взял на себя часть обязанностей матери: каждый вечер, вернувшись из Академии, он прибирал мастерскую, проверял счета, благо освоил четыре действия арифметики, и, как умел, командовал служанками. Но он, конечно, еще не мог принимать заказчиков и не умел составлять писем с просьбами об оплате готовых заказов, адресуемых в интендантство строений… Зато он стал заниматься Полиной, чего никогда не делала его мать: например, строго бранил горничную, когда она забывала переодевать малышку в чистое.
К семи годам Полина научилась ходить (правда, слегка прихрамывая) и более или менее понимала обращенные к ней слова (хотя сама говорила мало), однако по ночам она все еще мочилась в постель, а днем в свои юбки. Впрочем, мало сказать «мочилась»… В общем, пахло от нее дурно. Прежде Жан-Никола, как и все остальные, третировал сестру и всегда предпочитал ей Мари-Шарлотту; теперь он решил заняться воспитанием девочки, которую слуги звали не иначе как «поганкой» и «мерзавкой», обходя своей помощью. Вполне возможно, что он пересмотрел свое мнение относительно «преступления» Полины, обвиняемой в ужасной смерти ее брата-близнеца. Присутствуя при агонии Мари-Шарлотты и видя, до какой степени Полина со всех точек зрения была непричастна к ее кончине, он мог сделать вывод, что она не имела отношения к смерти Пьера: отец часто говорил ему, что большинство детей, как ни грустно, умирают, не достигнув десятилетнего возраста. Вот он и обещал себе, что поможет Полине перейти этот роковой рубеж.
Для начала он стал ревностно следить за опрятностью сестры, спеша подойти к ней и умыть, когда это неприкаянное создание, грязное и растрепанное, плюхалось на скамью в мастерской. По правде говоря, это занятие — умывание и переодевание Полины — служило Жану-Никола удобным предлогом, чтобы пропускать занятия в Академии или пораньше отойти от мольберта… Он старался также приучить ее к нормальной еде: до сих пор она соглашалась глотать только кашу. Да и ту приходилось скармливать ей крошечными порциями! У нее не было никакого аппетита, она трясла головой, стискивала губы, отшвыривала ложку. У старухи-кухарки не хватало терпения возиться с ней, и она просто ставила на пол две миски, одну для Полины, другую для собак… Жану-Никола удалось заставить сестренку есть хлебную мякоть, сперва вымоченную в молоке, а потом и без этого. Но она побаивалась брата: то испуганно отпрянет от него, то застонет, то зарычит, словно животное, еще не забывшее недавние побои.
Ему пришлось буквально приручать ее, дрессировать — мягко, без нажима. Воспитывать, как он некогда воспитывал Бабьоля — спаниеля, которого дофин в порыве щедрости пожаловал ему из драгоценного помета одной из своих породистых сук.
Полине исполнилось восемь лет. Время от времени она послушно соглашалась съесть хлебную тюрю, подсоленную и разбавленную телячьим бульоном. Пришлись ей по вкусу также компоты и смородиновое желе. Вечерами, возвращаясь из Академии, Жан-Никола сам кормил ее: «Ешь, Полина, надо есть». В те дни, когда Батист сидел дома и читал у себя в комнате, он постоянно слышал этот тихий голос, монотонно твердивший перед каждой ложкой: «Ешь, Полина, надо есть». Семь слогов, повторяемых вечер за вечером, по сто раз, с одними и теми же интонациями. Словно припев песенки, слова которой давно позабыты, словно игра, которой забавляются только вдвоем. Ибо теперь Полине нравилось «играть в еду» с Жаном-Никола: в некоторые дни она первая, не успевал ее брат открыть рот, напевала без слов мелодию его присказки: «Ешь, Полина…» Она по-прежнему была худышкой, но все же начала расти. И в дневное время ходила чистенькая, с кудрявыми, собранными в пучок волосами, в старых передничках Мари-Шарлотты — почти нормальная девочка, разве что хромая.
Полине девять лет. Она подходит к клавесину и требовательно произносит: «Кола!» — «Нет, Полина, нельзя, не разрешается. Это мамин клавесин, понятно тебе?» Инструмент никто больше не открывает, кроме настройщика, которого В*** по старой памяти вызывает каждые два месяца. Полина упирается, сердито повторяет: «Ма-мин… ма-мин…» Всхлипывает, трясет головой и умоляюще твердит: «Кола!» Она крепко прижимает к груди куклу, которую купил ей Батист. Приходится вырывать у нее из рук эту куклу, чтобы увести подальше от «музыки»… Когда отец уезжает из города, Полина забирается вечером в кровать Жана-Никола вместе с Бабьолем, спаниелем дофина, и старенькой болонкой Тритоном, утехой старших детей, и засыпает там с ними в обнимку. Она больше не рвет книги, она уже разглядывает картинки — правда, нередко держа их вверх ногами. Она еще любит сидеть — молча, неподвижно, в темных углах, но иногда можно услышать, как она смеется. Она ест мякоть сдобы. Она щеголяет в новом платьице.
Скоро Полине исполнится десять лет. И она доживет до них! Жан-Никола уверен в этом, хочет этого. Обедая с отцом, он осмеливается подсказать ему, что «на большой картине, той, что стоит в мастерской лицом к стене, можно было бы… наверное… написать и Полину. Рядом со мной». Батист усмехается: «Ты сказал „можно было бы“, и кто же этим займется? Уж не ты ли?» Юноша утыкается в тарелку: «Вы же знаете, я ни на что путное не годен…»