Тысяча лун - Себастьян Барри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– До чего хорош! – Я вдруг обрела дар речи.
– Истинно так, – ответил Фрэнк Паркман. – На нем приехала одна дама из Нэшвилля. Сама, без никого. Скажи, что ей стоило сесть на поезд из Нэшвилля или на дилижанс из Миллс-Пойнт? Отвечай, незнакомец. Сейчас неподходящее время для женщины ездить одной.
– Наверно, – сказала я.
Это был совсем не тот Фрэнк Паркман, который приезжал к нам на ферму. Он по правде улыбался и шутил. Он сходил к бочке с дождевой водой и наполнил старую жестяную кружку, чтобы попить. Она была эмалированная, но такая старая, что от эмали осталось одно воспоминание. Затем он вытащил глиняную трубочку и принялся ее набивать. Тут он испугал себя и меня, чиркнув фосфорной спичкой так сильно, что ее головка отлетела и описала дугу, как падучая звезда. Он рассмеялся, нестрашно выругался и чиркнул другой спичкой. При этом он проследил глазами за полетом первой, так как не хотел устроить пожар на рабочем месте.
– Это ты тут хозяин? – спросила я, точно зная, что не он.
– Угу, – ответил он. – Эту конюшню мой папаша построил. Он уж помер, упокой Господь его душу. Здесь ставил своего коня Джесси Джеймс, когда служил в отряде Квонтрилла.
– Ты приятель Джаса Джонски? – спросила я, расхрабрившись и желая получить еще один неожиданный ответ.
– Угу, я с ним знаюсь. А тебе, Зоркий Глаз, что до этого?
– Просто интересно.
– Значит, тебе просто интересно. Ну что ж, за спрос денег не берут.
Трубка у него уже хорошо раскурилась. Он прислонился спиной к старому, истертому центральному столбу, подпирающему крышу конюшни, и стал пыхать дымом. Потом ткнул пальцем в вороного коня:
– Это, кстати говоря, Джаса Джонски матери лошадь. Удивительно, как это ты вдруг про него спросил.
Он продолжал курить, глядя на меня со всем возможным дружелюбием. Очень странно.
– Ну что ж, я сейчас буду запирать конюшню. Хотел сходить поужинать.
– А лошадей так оставишь?
– Только на часок. Им все равно.
В конюшне стояли четырнадцать или пятнадцать коней, каждый в отведенном ему стойле.
– Хочешь, можешь за ними присмотреть. Я тебе дам пятьдесят центов.
Это предложение застало меня врасплох. Доброта? Может, я выгляжу как маленький тощий индеец-бродяжка. Которому не помешают пятьдесят центов, чтобы и самому поужинать.
– Можно, – сказала я.
– Ты, часом, не конокрад или что-нибудь такое?
– Не-а. У меня свой мул, у ворот привязан.
– Видел я твою клячу. В общем, так. Ты прав. Лошадей нельзя бросать одних. Пойду-ка я возьму миску жаркого, вернусь и разделю его с тобой.
Я промолчала. Фрэнк Паркман тронулся с места, почти полностью закрыл двери конюшни, подмигнул мне и ушел своим путем. Он меня опять удивил – тем, что оставил тут и вверил мне свое царство. Я была удивлена и растеряна всей его манерой обращения. Но обрадовалась случаю осмотреть конюшню без Фрэнка. Я принуждала свой ум вернуться назад и поведать мне хоть что-нибудь. Я была уверена, что, попав сюда, вспомню что-нибудь, даже несмотря на виски. Но память была недвижна.
Тут, к моему дальнейшему изумлению, вернулся Фрэнк Паркман с миской жаркого из харчевни. Он разделил еду на армейский манер, вывалив мою порцию в лист железа, в котором ковкой выбили углубление. Жаркое оказалось отличное – не хуже, чем у Розали.
– Спасибо, что уделил мне еды, – сказала я.
– Ну, Писание велит делиться со странниками, – ответил он.
– Не каждый захочет покормить индейца.
– Оттого-то в мире и нет порядка, что в нем много глупых мыслей.
Он доел, подошел к дверям конюшни и захлопнул их окончательно. Там был еще большой железный засов, но Фрэнк не стал его задвигать. Он взял у меня подобие тарелки, положил на пол и встал передо мной.
– Скажи, пожалуйста, ты не возражаешь, если я тебя поцелую? – Он говорил очень нежно, тихо, добрым голосом.
Я и до этого была как в тумане, а теперь окончательно растерялась. Так что, он все же догадался, кто я? Мне казалось, что нет. Видимо, он вроде Джона Коула – из тех мужчин, которым приятно целоваться с другими мужчинами. Вроде Джона Коула, делом жизни которого было любить Томаса Макналти.
Я в ответ уставилась на Паркмана. Правду сказать, я испугалась.
– Имей в виду, у меня в сапоге нож, – сказала я.
Мне казалось, что двери у меня за спиной захлопнуты крепко, словно двери тюрьмы. Но может, я и ошибалась.
– У меня и пистолет есть, – добавила я.
– Если ты не хочешь, я не обижусь, ничуточки, – сказал Фрэнк Паркман, смеясь или почти смеясь. – Это дело такое: не попросишь – не получишь.
Я услышала собственный голос:
– Меня еще никто никогда не целовал. Я, пожалуй, пойду.
– Конечно, – ответил Фрэнк Паркман. – Если вдруг тебе захочется поцеловаться, приходи. В любое время приходи. Такой хорошенький, мягонький мальчик.
Я кивнула. Мне казалось, что он вот-вот набросится на меня дикой кошкой и ударит или что-нибудь такое – вспыхнет внезапно, как та головка спички. Но ничего такого не случилось.
Я повернулась – и правда, двери конюшни легко отворились от одного прикосновения.
– Эй, Чингачгук! – окликнул он. Я обернулась к нему, замерев на пороге. – Ты не обиделся?
– Не, – сказала я.
Он кивнул, видимо удовлетворенный.
Мы все пытались как-то исцелить Теннисона. Томас Макналти спросил, не возражаю ли я, если мы замутим немножко веселья сегодня вечером. Они уже засадили большую часть поля, а когда такой огромный труд близится к концу, у всех падает с души колоссальный камень.
– Я даже буду рада, очень рада, – ответила я.
– Как и все мы, дорогое дитя. Я помню и никогда не забуду, что с тобой сделали, дочь моя.
– Я знаю, мама.
В тот вечер мы подмели пол, отодвинули к стенке немногочисленные поленья, Лайдж Маган выкопал свою скрипку из завалов на верху шкапа, начистил ее воском, подтянул струны и завел теннессийские джиги и рилы. Теннисон Бугеро стоял посреди комнаты, разинув рот, топал и хлопал, а Томаса попросили исполнить дамский танец, что приносил нам деньги в Гранд-Рапидс. Пускай у Томаса не было больше такого платья, как тогда, но он согласился, и комната распахнулась во всю земную твердь, и наши лица светились в полутьме, и мы смеялись, и потели, и радовались все вместе. И все же Теннисон, когда-то певчая птица, не проронил ни звука.
Я крутилась и топала не хуже остальных. Как я наслаждалась кружением в танце! Я отпустила руки и ноги на волю, и тому, что я выплясывала, нет цивилизованного названия. Не вальс и не что-либо подобное. Джон Коул и Томас перебрасывались мною, а Розали, как расцветший бутон, не то что пустила осторожность по ветру, но сама стала ветром. Ее прекрасное тело блестело и скакало, и она вилась сквозь воздух, как гибкий и ловкий черный лебедь. Ее брат не двигался, словно корни пустил, но мы, наверно, надеялись, что его корни прорастут сквозь доски пола в сухую землю Теннесси и он исцелится.