Провинциальная история - Наталья Гончарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходя мимо, сравнили Пассаж Филиппова с Пассажем Фетисова и созвучно решили, что первый, тот что построен Купцом Московским, хотя и прекрасен, и нет в нем изъяна, отчего-то проигрывает пассажу Фетисова, построенному купцом местным, в котором всего чрезмерно и с излишеством, однако же так близко и понятно вкусу провинциальному.
Не было в том разговоре ни пауз, ни молчания, ни запятых, ни точек, и каждое слово, сказанное им и ей, как петелька к петельке, но так ровно, и так спокойно, будто бы совсем без чувств.
Она смотрела на него внимательно, и не было в его жестах и фразах того, что могло ее отвратить, однако и не было того, что могло восхитить. Как привычный пейзаж в окне, все те же березы и воробьи и тоже голубое небо над гладью стальной сибирской реки. И взгляни чужестранец на тот вид, он бы непременно восхитился, но человек рожденный здесь, видя сей пейзаж из года в год, принимал его как данность, и оттого словно разучился восхищаться им.
Выбрали чай, пустились в обратный путь.
Его сильная, крепкая и крупная рука, и твердый ровный широкий шаг, и грубый низкий голос воскресили вдруг в памяти Татьяны картину ее детства. Середина декабря, злой и лютый мороз, ее укутывают мехом и усаживают в сани, холодно так, что и дышать трудно, однако же, в телеге тепло, и надежно. И также спокойно.
— Татьяна Федоровна, вы будто меня и не слушаете вовсе? — полушутя, полусерьёзно воскликнул Игнатьев. — Вот уж не думал, что мои рассказы могут усыпить барышню или вогнать ее в тоску. Ей Богу, худшего комплимента для мужчины, который так пытается понравиться, и не придумаешь.
Татьяна засмеялась и даже смутилась.
— Мне просто вспомнилось… День, один морозный день из детства, и подробностей не помню, и вместе с тем воспоминания так живы и так красочны, будто случились лишь вчера, и я даже помню свои мысли, и тот мороз на щеках, как они горели, — и с этими словами она дотронулась до щеки, которая и сейчас пылала, правда от смущения.
Смущение то было такого толка, как будто бы ее застали врасплох за делом такого интимного свойства, что относятся к порывам нашей души, и оттого являют собой самое сокровенное внутри нас.
Своей большой рукой он отнял ее руку от лица, и погладил по щеке тыльной стороной ладони.
— Вам со мной и мороза бояться не стоит, — произнес он серьезно, и эта фраза прозвучала неповоротливо и тяжеловесно, как если бы актер со сцены театра, вдруг начал декламировать свою роль посередь города в полдень. И сам, почувствовав это, он вдруг смутился, и отвернулся, а затем посмотрел вверх, будто увидел нечто интересное в небе.
— Татьяна Федоровна! Михаил Платонович! — вдруг послышался женский крик с другой стороны улицы.
На всех парах к ним неслась, как бригантина с надутыми парусами Надежда Петровна Горемыкина.
Игнатьев даже в лице сошел, до того ее появление было не к месту, и нарушало все его планы, тогда как Татьяна Федоровна даже вздохнула с облегчением, понимая, что беседа пошла по опасной тропинке, и еще чуть-чуть, и кто знает, какие признания могут быть произнесены безвозвратно. В обычной жизни Гаврон едва ли выносила Горемыкину, до того, та была глупа и заносчива, но сейчас, она была рада даже ей.
— Здравствуйте, Надежда Петровна, — сухо произнес Игнатьев, давая понять, что ее появление нарушает близость свидания.
Не обращая на это внимание, Горемыкина влилась в беседу, будто здесь и была. И нисколько не смущаясь, то засыпала всех вопросами, то досаждала рассказами. И весь ее разговор был таким пустым, что напоминал канонаду выстрелов на параде, имеющих целью, не поразить соперника точно в цель, а произвести как можно больше шума, желая напугать его, а на деле получалось только оглушить.
Однако увидев, что ни в глазах Игнатьева, ни в глазах Гаврон, нет ни интереса, ни любопытства, из мести, развернула русло разговора в направление личное, в направление опасное.
Татьяна Федоровна, я, кажется, вчера вас видела подле гимназии, аккурат, в три, дай мне Бог памяти, и хотя я часы не ношу, но уверенна, было три. Господин, что с вами был, ну вылитый Никодим Афанасьевич Лепешкин, наш прославленный режиссер, он, кстати, поставил пьесу французского… — и не помня ни название пьесы, ни тем более автора, меж тем нисколько не смущаясь, все с тем же знанием дела, продолжила: — И мне даже показалось, Лепешкин, но подошла чуть ближе, нет! Так кто же ваш вчерашний «собеседник»? — ударение упало на последнее слово, а на верхних клыках появились капельки яда гремучей змеи, так что слово «собеседник» приобрело не свойственное ему значение, сравнявшись в значении со словом «любовник», причем в контексте самого дешевого бульварного романа.
Гнев Татьяны Федоровны был такой силы, что казалось, еще немного, и она задымиться как паровоз, издавая тревожные и резкие гудки! И являясь барышней не робкого десятка, она резко повернулась к Игнатьеву и, улыбнувшись неестественной восковой улыбкой, произнесла:
— Милый Михаил Платонович, я совсем запамятовала, мне надобно быть дома ровно в пять, батюшка меня о том настоятельно просил. Придут ставни чинить, а без моего хозяйского взгляда, сами знаете, все будет не так. И спасибо вам за встречу, еще свидимся. И знайте, батюшка мой благоволит вам и всегда рад видеть в нашем доме.
И, улыбнувшись, уже готова было уйти, но затем остановилась и, обернувшись, гордо произнесла:
— Впрочем, как и я.
— Всего вам… премного благодарен, — в расстройствах чувств, произнес Игнатьев, а затем, поклонившись Горемыкиной, при этом, даже не взглянув на нее, молча удалился.
А яд сгубил, по большей части, того, кто источал его так щедро и так великодушно.
В тот вечер, Татьяна была будто сама не своя. Она так привыкла жить в образе непривлекательной и уже не молодой старой девы, что появление двух поклонников сразу, не только не осчастливило ее, но и внесли в душе такую сумятицу и такое волнение, отчего стало грустно и даже горестно. Сегодня, побывав на втором свидании за неделю, она ясно осознала, что жонглирование двумя предметами сразу, не ее конек. И, недолго думая, решила как можно скорее покончить с этим. В том, какой сделать выбор, она не сомневалась ни минуты, сердце, сердце стремилось к Синицыну, и за ним,