Драма в кукольном доме - Валерия Вербинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Интересно, не родственница ли ваша гостья Ржевусским? – задумчиво промолвил князь. – Чем-то она напомнила мне Каролину, даже не знаю чем.
Тут, вероятно, стоило бы пояснить, что Каролина Ржевусская, в замужестве Собаньская, была предметом страсти и Пушкина (который писал ей проникновенные письма), и Мицкевича. Гораздо позже выяснилось, что она была агентом русского правительства (при том, что царь Николай лично ее по каким-то причинам терпеть не мог). Успехи сестры Каролины по имени Эвелина были куда скромнее: она всего лишь вышла замуж за Бальзака.
– Не сочтите за дерзость, дядюшка, но будь вы на полвека моложе, и я бы начал за вас волноваться, – промолвил Георгий Алексеевич легкомысленным тоном.
– Будь я хоть на четверть века моложе, – парировал князь, – я и сам начал бы волноваться за себя.
Собеседники засмеялись, отдавая должное остроумию друг друга.
– Взгляд на ней отдыхает, – добавил Петр Александрович. – Хотя я должен сказать, что красивые женщины обыкновенно скучны – и вдобавок пустышки. Словно все их внутренние силы уходят на поддержание внешней красоты, и на что-то другое уже ничего не остается.
– Скажите, дядя, – начал Георгий Алексеевич, – а вы знали госпожу Керн?
– Разумеется.
– И какой она была? Я читал в каком-то журнале, что Александр Сергеевич сильно преувеличил ее прелести…
– Госпожа Керн, – с явным неудовольствием промолвил князь, – была прекрасна и производила незабываемое впечатление – точно такое, какое Александр Пушкин описал в своих стихах[6].
– А! А вот скажите, дядюшка… вы всё называете его Александр Пушкин, эдак строго, даже официально. Почему?
– Потому что первым поэтом Пушкиным, с которым я познакомился, был его дядя Василий Львович, – проворчал Петр Александрович. – И я очень его уважал, хотя, кажется, нынешнему поколению его имя уже ничего не говорит…
Тут Амалия услышала на лестнице чьи-то шаги и была вынуждена самым прозаическим образом ретироваться, то бишь спастись бегством. Она прекрасно понимала, что подслушала разговор, не предназначенный для ее ушей, так же как понимала, что в лицо человеку обычно говорят одно, а за его спиной – совсем другое. Однако намеки Петра Александровича, касавшиеся тех, кого она считала своей семьей, задели ее, а некоторые так вообще не на шутку оскорбили. Когда настало время идти ужинать, она спустилась в столовую не без колебаний, решив, что будет с князем холодна как лед, однако за столом его не оказалось – он сослался на приступ ревматизма и остался у себя во флигеле. Наталья Дмитриевна тоже не вышла к ужину, и Амалии пришлось наблюдать, как Георгий Алексеевич героически старается делать вид, что ничего особенного не происходит, и даже пытается шутить, а сыновья встречают его потуги упорным молчанием.
Проснувшись на следующее утро, Амалия первым делом вспомнила о своей вчерашней обиде, но странное дело: за ночь та словно поблекла и утратила прежнюю остроту. «Петр Александрович сказал, что, будь он хоть на четверть века моложе… Ну, положим, хоть на шестьдесят лет моложе, а все равно ничего бы он от меня не добился. – Амалия аж зажмурилась от удовольствия при мысли об этой воображаемой мести. – Все-таки для человека с таким неординарным прошлым князь скучноват и старомоден – хотя, с другой стороны, кто может оставаться интересным в его возрасте? С третьей стороны, находит же он еще силы для злословия…»
Георгий Алексеевич не явился к завтраку, зато его супруга пришла и, томно держась за висок пухлой рукой, изображала страдание и покорность судьбе; но что-то в ее повадке, в том, как она скалила кроличьи зубки, наводило Амалию на мысль, что Наталья Дмитриевна только притворяется, а на самом деле копит силы для решительного удара. Возможно, ее муж тоже подозревал нечто подобное, потому что домой он вернулся не один, а в компании Метелицына. Степан Тимофеевич мало походил на обычного купца. По манерам, по одежде, по оборотам речи в нем чувствовался человек, который не только ворочал большими деньгами, но и успел попутешествовать по Европе, получить кое-какое образование и, в общем, далеко шагнул от своих неотесанных предков, которые торговали в лавочке и по мелочи обсчитывали покупателей. Титул Амалии произвел на него впечатление, но молодая женщина сразу же заметила, что личность князя заинтересовала гостя куда больше, и вовсе не из-за происхождения Петра Александровича.
– Довелось мне как-то читать вашу статью о романе графа Толстого, – сказал Метелицын, – в которой вы упрекаете его за неточности… за то, как он вывел Наполеона и императора Александра.
– Неточности? – переспросил Петр Александрович, царски вздернув плечи, и Амалия подумала, что дух еще не совсем угас в этом немощном теле. – Я, милостивый государь, жил в то время, и мне не понравилось, как Лев Николаевич изобразил его. И я настаиваю на том, что он ничего не понял в характерах обоих императоров.
– Взгляд очевидца и взгляд художника, – важно объявил Георгий Алексеевич, – в этом все дело.
Он говорил немного громче, чем обычно, и на щеках его цвел румянец. У Амалии мелькнула мысль, что Киреев успел сегодня перехватить рюмочку, и не раз – либо у Степана Тимофеевича, либо даже у Марии Максимовны, к которой вполне мог заехать по дороге.
– А почему бы вам, Петр Александрович, не написать правильную книгу и не проучить графа Толстого? – учтивейшим тоном осведомился Владимир. – Если вы знаете куда больше, чем он, и знаете, как именно надо писать…
– Уже поздно, – ответил князь спокойно и печально, словно не заметил попытки студента задеть его. – Когда мне было тридцать или сорок лет, то есть полжизни тому назад, – тогда, может быть, я и написал бы такую книгу.
– Отчего же не написали? – допытывался Владимир.
– Декабрьский мятеж. – По лицу князя пробежало нечто вроде легкой судороги, и Амалия подумала, что ему до сих пор нелегко дается одно воспоминание о том, что случилось в декабре 1825 года. – Я знал всех повешенных и знал многих из сосланных. Государь сказал обо мне: отсутствие его имени в этом деле доказывает только, что он был умнее и осторожнее прочих. Не скажу, что после его слов страницы журналов были для меня закрыты – нет, меня печатали, но только пустяки, только то, где не к чему было придраться. И я замолчал. Я писал письма, очень много писем, и в них осталось все то, что я должен был выразить в своих книгах. Потому что настоящую книгу можно написать только с умом на просторе, с сердцем наголо. Не спорю, кому-то удается втиснуть себя в цензурные рамки и даже убедить себя в том, что он занимается творчеством; но я не сумел. Вообще, когда я размышляю о своей жизни, мне кажется, что я невовремя родился. Мне стоило бы появиться на свет на шестьдесят лет ранее или на сто лет позже.
– Ну, все мы желали бы увидеть, что будет через сто лет, – улыбнулся Степан Тимофеевич, – а попасть на шестьдесят лет ранее – в Екатерининскую эпоху, что ли?