Мыс Трафальгар - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь, – сквозь зубы произносит Фьерро, – нам точно конец.
Клянусь последними из умерших родных. Матрос Николас Маррахо Санчес – квадратные бакенбарды и шрам от удара ножом на лице, – насильно завербованный в Кадисе три дня назад, ощупывает нож, спрятанный в матерчатом поясе, сзади, и клянется, что, прежде чем сойти на сушу, если только ему доведется это сделать, он воткнет его в спину одному из офицеров. Он украдкой целует – чмок – скрещенные большой и указательный пальцы. Дьявол их всех побери. Клянусь и на том целую вот этот крест. Но в спину не любому офицеру (он и не представлял себе, что на корабле их бывает так много), а конкретно старшему лейтенанту дону Рикардо Макуа (в мире Николаса Маррахо все офицеры – доны): вот только секунду назад он видел, как тот спускается на свой боевой пост, на первую батарею. Сукин сын. На самом деле Маррахо никакой не матрос. Ни сном ни духом. Он вообще не моряк и не рыбак, ничего такого; поэтому в судовой роли «Антильи» он записан юнгой – также как и многие, оказавшиеся на ее борту против воли, – несмотря на то, что восемь месяцев назад ему вроде бы стукнуло тридцать пять (он не очень уверен, в каком именно году его произвели на свет). Да, в общем-то, какая разница. Суть в том, что он здесь, сколько бы ему ни было лет, он здесь, несмотря на то, что прежде в жизни не ступал на палубу военного корабля, а о море знает ровно столько, сколько может знать уроженец Барбате, промышляющий в Кадисе торговлей контрабандными водкой и табаком, разными мелкими пакостями, картами и женщинами. Точнее, промышлявший – до того момента, пока отряд вербовщиков во главе со старшим лейтенантом Макуа (этаким надменным щеголем: шляпа-дву-уголка отделана галуном, синий кафтан с эполетами и золочеными пуговицами – вот ведь сукин сын) и в сопровождении судебного пристава не вошел в таверну «Кайская курочка», где сидел Маррахо, налившийся вином куда больше, чем следовало, и насильно, толчками и пинками, не увел с собой безо всяких разговоров и его, и еще четверых бедолаг, А хуже всего то, что с корабля посреди этого огромного моря, где не видно даже краешка земли, никак не смыться. Не удрать. Не сбежать.
– Полная тишина!.. Бизань на гитовы!.. Нижний крюйсель на гитовы!..
Сзади, с ахтердека, доносятся властные голоса офицеров, а боцманы и старшие бригад, надсаживаясь, повторяют приказы, которые так и перекатываются от юта до бака. Живее. Бестолочь. Шевелитесь, пока англичане не подпалили вам задницы. И юнги, матросы, солдаты и комендоры бегут, шлепая босыми ногами по рассыпанному по доскам палубы песку, бегут к брасам и шкотам, чтобы управиться с реями и парусами, а туда, наверх уже взбирается кое-кто из бывалых моряков, подталкивая салаг, давай же, увалень, давай, лезь, а увальни отчаянно вцепляются в ванты, когда море чересчур раскачивает корабль. Сейчас парус на бизань-мачте (это та, что ближе к корме) трепыхается – хлоп, хлоп, хлоп, – веревки (их вроде бы называют шкотами) свисают сверху, пока его подбирают, и вот уже приказ взять на гитовы грот достигает бригады матросов, в которой находится Маррахо и которая сбилась в кучку на шканцах, позади огромной мачты, выкрашенной в желтый цвет. Кррриии, крррааа, скрипит корабль, аж мурашки по коже. Тяни шкот, трави грота-булинь и грот-марса-булинь, выкрикивают те, которые знают, о чем говорят. А для Маррахо все это словно по-китайски. Надсмотрщик Онофре указывает на какие-то веревки, и барбатинец подчиняется, как и все. А что поделаешь, парень? Он смотрит на ветеранов, силится понять, чего ради они делают то, что делают, и проглатывает уже готовое сорваться с губ проклятие (за ругань сурово наказывают на всех испанских кораблях, а в особенности на этом), когда пеньковый трос обжигает ему ладони. Мать-перемать-перемать-перемать. Брасопь грот и грот-марсель, кричат с кормы. Надсмотрщик повторяет приказ, Маррахо сомневается, надсмотрщик подталкивает его, чтобы он, раздвинув других, встал к брасу и тоже тянул, тяни, чтоб вам пусто было, тяни как следует, так, так, посмотрим, удастся ли нам развернуться на пятачке. Давай. Давай. Давай, мать вашу растак. Давай. Ну вот, видите? Приказ был – поворот все вдруг, всей эскадрой повернуть на норд. А для этого надо крутануться бакштаг, через фордевинд, потому что для оверштага ветра не хватит. Понятно?.. Вижу: непонятно. Вижу, что ни хрена вам не понятно. Но все равно. Тяни. Тяни. Тяни, чтоб вас всех. Тяни. Сами все поймете, когда на нас навалятся мистеры. Тяни. Разрази меня гром. Эй, ты, там, наверху. Тяни.
Маррахо весь обливается потом под своей грязной рубашкой, распахнутой на заросшей черными космами груди. Клянусь последними из умерших родных, повторяет он сквозь зубы. Раааз-два, раааз-два. Вот так, коллеги. Вот так он тянет и тянет, задыхаясь, тянет, сам не зная, ни что он тянет, ни ради чего он это делает. По крайней мере, в отличие от многих товарищей по несчастью, которых уже два дня рвет не переставая (как его приятеля Курро Ортегу, который пыхтит тут же, рядом, и уже отправил за борт ту бурду, что им давали на ужин, и сухари с вином, выданные на завтрак), его пока что не укачало; хотя вот сейчас из-за всей этой возни в желудке у него весьма неприятные ощущения. Он сглатывает. И надеется (вспоминая о спрятанном в поясе ноже), что эта распроклятая качка не доконает его. У него есть дело, а потому нужна ясная голова. Чтобы расквитаться со старшим лейтенантом, который влепил ему пару пощечин, да еще издевался, когда Маррахо, вырываясь, кричал, что у него дома больная жена, мать-старушка и семеро детей. Надо быть распоследней сволочью, чтобы не сжалиться, когда тебе говорят такое. Разве нет? То, что и жена, мать, и детишки – чистая выдумка, ничего не меняло, потому что этот скотина-офицер все равно не знал, правда это или ложь. Сукин сын. А кроме того, даже будь все это правдой, его, Маррахо, все равно бы заграбастали, как и его приятеля Курро и того несчастного парня, молодожена, который вчера вечером тронулся умом и его пристрелили как собаку; или взять другого – нищего, что побирался на паперти церкви (он притворяется хромым, каналья, но на самом деле вполне здоров), а тут явился отряд рекрутеров, и его схватили. Ты нужен родине, ну, и все такое прочее. Хороша же родина, если от них зависит, устоит она или не устоит против того, что сейчас на них надвигается: от них – от того, молодожена, и от нищего (он даже не успел переодеться), и от самого Маррахо. И от его приятеля Курро, который тоже попался в лапы вербовщикам и уже выблевал и ужин, и завтрак, и все то вино, что плескалось у него в желудке, когда их забрали, но все еще продолжает блевать, и в теле у него, наверное, осталось меньше жира, чем бывает в бедняцкой похлебке.
– Куррийо, как ты там, парень?
– Ужасно, дружище… Буээээээ.
Чтобы избежать этого зрелища, хотя от запаха не убежишь, Маррахо смотрит вверх и видит, как огромная поверхность латаной парусины, которую утреннее солнце золотит у него над головой, колышется под слабым ветром, а по штирборту горизонт вместе с толпящимися на нем английскими парусами начинает сдвигаться назад, к корме «Антильи». Во всяком случае, так кажется. Несмотря на объяснения надсмотрщика Онофре, Маррахо совершенно не представляет, что все они делают; однако нос корабля явно движется и перемещается с зюйда к норду. Так что барбатинец, смутно ощущая, что на душе стало чуть менее тревожно (на севере-то Кадис), оглядывается по сторонам и убеждается, что весь франко-испанский флот проделывает тот же самый маневр, то есть медленно разворачивается – паруса полощут, ветер дует в корму, – хотя и беспорядочно: одни корабли приведены к ветру больше, другие меньше, и что изогнутая, и прежде-то не слишком аккуратная линия теперь и вовсе изломана зигзагом, и нет двух кораблей, которые находились бы к ветру под одним и тем же углом.