День собаки - Каролина Ламарш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как, вернувшись домой, где воплощением этого несчастья стало лицо Нико, нежданно лишенного жизни, я в первую очередь подумала: кто же рассмешит меня теперь? Конечно, не Анна, тотчас призналась я себе с безграничной тоской, она всего лишь беспомощный ребенок в семье, состоящей из одних женщин. И мне тут же стало стыдно от этой мысли. Возможно, именно из-за нее и получилось так, что Анна сейчас ест так много, словно она хочет набить рот едой, чтобы больше не смеяться, как она смеялась раньше с Нико, распевая странные песни, которые они сами же и выдумывали вместе. Анна всегда была странной. Мне хочется, чтобы она вышла замуж, чтобы кто-нибудь заботился о ней и ее лишних килограммах, о ней и ее тайных мыслях. Да, кто-то должен полюбить ее так же, как когда-то полюбил меня Нико. Полюбить и избавить меня от нее.
Иногда меня посещает уверенность, что без меня Анна была бы счастливее, что ее жизнь началась бы лишь после моей смерти. Я ношу эту мысль в себе уже давно, с тех самых пор, когда Анна вышла из моего живота. Может бьггь, и раньше, когда она еще в нем плавала. Словно в ответ на это, у меня не нашлось для нее молока. Как, впрочем, слов и жестов. Я должна найти способ умереть у нее на глазах, исчезнуть раз и навсегда. Возможно, в день собаки я это и сделала там, на автостраде, сказав: «Ничего не поделаешь». Если вдуматься, это было именно то, что нужно было сказать, то, что она должна была услышать, чтобы в ней проснулась ее настоящая суть: пламенная девушка, отрекающаяся от матери, чтобы лететь на помощь брошенному животному. Каким взглядом она меня опалила! Никакого сомнения в том, что там, в недостижимом небе, лик отца явился ей. От меня же он скрывается, остается невидимым, отрезанным стеной из женщин в черном.
Все эти стенающие вдовы! Они собираются в теплом чреве Ассоциации и обмениваются соболезнованиями, хотя все, что им нужно, — это наблюдать за работой сантехника или электрика или осмелиться потревожить просьбой банкира или чернорабочего, который копает им грядки. Да, все, что им нужно, — превратиться в мужчин. Но это уже слишком для тех, кто предпочитает дом, предоставленный рабочим для отделки, кто предпочитает пылящиеся счета и цветы, которые выбирали не они сами, лишь бы не расстаться с голосом, что укутывает их одиночество, с рукой, что успокаивает их страхи. Есть ли в этой иждивенческой стране хоть одна женщина, которая, как и я, сама копает грядки или чинит двигатель и при этом весь день остается красивой, хотя и не для кого? Найдется во всей Вселенной хотя бы одно существо, будь то человек или животное, которое могло бы стать моей второй половинкой, с кем я могла бы разделить, свое Ядро, разломив его пополам, словно свежий инжир? Бог и есть инжир, да, почему бы и нет. Я помню, как в самом начале нашего брака Нико дал мне попробовать в ресторане этот плод, черный и налитый солнцем снаружи, но белоснежный внутри. Нико умел жить ярче, чем я. Он заказывал экзотическое блюдо, радуясь оттого, что мог поделиться со мной этим лакомством. К тому же он никогда не зацикливался на чужих несчастьях, чураясь плакс, ипохондриков, желчных и раздражительных людей. Он старался приумножить свою радость, чтобы потом поделиться ею со мной. Это черта сильных, храбрых сердцем, тех, кто инстинктивно чует путь своей жизни. Думаю, он знал, что его жизнь будет короткой и насыщенной, или, во всяком случае, что-то в нем знало это. Ядро. Теперь я вижу его. Единственный в своем роде, редкий плод с мягкими зернышками и ароматной мякотью, черный снаружи, белый внутри. Он целиком поместился бы во рту, если бы я только перестала болтать с женщинами, которые скорее из-за привычки, чем из-за боли отказываются от дара эгоизма и от грязного и тяжелого труда. Да будут прокляты те, кто придет ко мне, стеная от боли, словно поранившиеся дети или брошенные животные. Да оставит меня слава воплощенной мудрости, от которой требуется сила и собственное мнение. По мере того как я поддаюсь сиренам депрессии, я интуитивно придумываю себе роль, становясь важной и пустой. Так я и теряю Нико, воспоминание о его смехе и магической силе, которой он питал Анну.
Анна. Она словно разбухший плод, стесненный узостью своей кожуры и жадно тянущийся ко рту, его поедающему. Словно маленькая черно-белая душа, с великой болью пробуждающаяся ото сна. В день собаки, там, где она рассмотрела загнанное животное, я заметила всего лишь цветущий кустарник. Анна, мое дитя, вторая половинка Вселенной.
Перед тем как соединиться с Нико, мне будут дарованы дни одиночества и цветущие кустарники. Когда-нибудь мой взор отыщет верный путь. Быть может, именно так, в момент смерти, я смогу вновь увидеть оленя в свете зари. И даже если олень уже точно не вернется, я все равно изменилась. Я даже не увидела собаку, которая пересекла мой путь, и вот теперь-то наконец я мать: я подарила Анне жизнь, отвернувшись от нее. Своим отказом глядеть на собаку я вернула Анне ее силу. И с тех пор она одна. Поскольку все во мне восстает и провозглашает: «Ничего не поделаешь».
Я сказала маме, что видела, как вдоль автострады бежала собака. «Мам, смотри, бешеная бродячая собака». Мама отреагировала на мои слова не сразу — она что-то искала на карте: то ли как проехать в новый Гарден-Центр, то ли дорогу к очередной вдове. Я сбросила скорость и остановила «ауди», старую папину «ауди», у обочины. Когда я вышла, собака уже исчезла. Единственное, что осталось, — три ряда несущихся мимо машин, и мне подумалось, что сегодняшний день таит в себе опасность. Сердце колотилось в груди (такое бывает, когда я переедаю). До появления собаки я представляла, будто бегу рядом с нашей машиной, бегу до изнеможения и теперь-то уж я точно похудею. Когда я с мамой в машине, одна лишь мысль не дает мне покоя — как похудеть? Поэтому мне и чудится, будто я бегу, бегу из последних сил, умираю, но бегу. А еще мне представляется, что теперь я совсем ничего не ем, но, сглатывая слюну, тотчас вспоминаю о предстоящем обеде и твержу себе, что съем всего пару кусочков, самую малость. Хотя все это, в общем-то, бесполезно: когда я отправляю в рот первый кусок, мне кажется, что я готова съесть целого слона и, если уж я начала, меня не остановить. Сокрушаясь внутренне: «Дохлый номер, ничего не выйдет», я продолжаю есть, украдкой поглядывая на мать, которая клюет как птичка и смотрит в большое зеркало, стоящее позади стола. Когда мы садимся за стол, она всегда норовит предложить мне место спиной к зеркалу, или, может быть, я сама выбрала его раз и навсегда, потому что мне не нравится собственное отражение. За столом мы перекидываемся парой фраз, но мать при этом никогда на меня не смотрит; ее взгляд скользит мимо меня, она ловит свое отражение в зеркале, поправляет локон и легонько хлопает ресницами, будто хочет удостовериться… но в чем? В том, что она красивая? Вообще-то на маму это не похоже, иначе мужчины давно бы уже не давали ей проходу. Ей как будто нужно просто убедиться, что она все еще жива.
Мне же убеждаться не в чем. Потому я и ем. Как только я перехожу границы, которые сама себе установила: полкартофелины, несколько стручков фасоли, кусочек мяса без соуса, — в моей голове не остается ничего, кроме густого тумана. Потом я глотаю уже все без разбора, накладывая себе четвертую, пятую порцию. Когда я одна, мама не видит, я встаю из-за стола, достаю из шкафа шоколад, отламываю кусочек, потом еще несколько, а иногда съедаю целую плитку. После не остается никаких мыслей, лишь бешено стучит перегруженное сердце, пока в желудке переваривается пища. «Ничего не получится», — думаю я и беру еще один бутерброд с маслом и сыром, вслед за ним отправляется кусок торта — мать продолжает печь торты, как будто папа еще с нами.