Прыжок в длину - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Довольно долго Ведерников полагал, что мечтает избавиться от мамаши Караваевой и от ее докучливого чада. Так было, пока поток времени и перемен все-таки не одолел Наталью Федоровну. В один тяжелый, душный августовский день, когда набрякшая туча, погромыхивая и посвечивая, налезала вдали на ярко-оранжевый шпиль, добрая женщина у себя на кухне, закатывая банки, нагнулась за упавшим, странно блеснувшим ножом и вдруг ощутила в голове красный удар. Это красное, горячее, вместе с болботанием банок, грузно танцевавших в тазу с кипящей, мутной от их этикеток водой, да кишечное урчание грозы Наталья Федоровна ощущала много дней, пока лежала на железной больничной койке с перекошенным лицом и восемнадцатью кудрями, сбитыми в колтун.
Постепенно к ней вернулась способность кое-как шевелиться, кое-как таскать свое опухшее тело на широко расставленных ногах, из которых левая, ставшая легче и увертливее правой, могла внезапно подогнуться. Теперь мамаша Караваева часами сидела перед подъездом, в жестяном холодном блеске облетающей листвы, закутанная в буро-зеленый клетчатый платок. Левый глаз ее был наполовину прикрыт мертвым пупырчатым веком, похожим на шкурку лягушки, левый угол рта свисал в рыхлые подбородки. Внешне безучастная, она сердилась больше, чем всегда, и не только на людей, но на весь окружающий мир – прежде бывший абстрактным и потому незамечаемым, а теперь вдруг ставший слишком реальным, слишком скорым и шумным. Мир кипел, как борщ. Мир изменил основные цвета: теперь во все примешивался красный. Сверкающий листопад отливал розовым маникюрным лаком, чугунные шары на воротах из двора напоминали свеклы, буквы в газете и на вывеске были будто капилляры, наполнены кровью, – а ночью мамаша Караваева иногда просыпалась в тихой красно-черной комнате, в какой печатают фотографии. Так и не прощенная, не способная больше ходить и добиваться, она переполнялась гневом, которому не было выхода. Когда жгучий красный «мерседес» непокладистой соседки парковался, в сиянии и шелесте, среди неказистых дворовых авто, Наталье Федоровне казалось, будто этот адский цвет, смесь реальности и ее больного кровотока, рычит и вибрирует, и вот-вот вызовет в ее бедной больной голове новый удар.
Ненадолго из-за ее спины показался, до того совершенно незаметный, папаша Караваев. Этот небольшой округлый мужичок напоминал пожилого купидона: припухшие синие глазки, легкие завитки вокруг лакированной лысинки, яркий румянец на щечках, состоявший, если приглядеться, из узора лиловых и розовых сосудиков. Вдруг почуяв ветер свободы, Караваев-старший ушел в неумелый запой, пару раз был замечен во дворе бегающим, будто шарик в наклоняемой туда-сюда игрушке, от синей лавки к рыжей песочнице, оттуда к железной кривой карусельке, своим вращением окончательно сбивавшей его систему координат. Очевидно, он пытался с какого-нибудь раза угодить в подъезд и слабо покрикивал, прижимая к груди нечто сияющее, бывшее, по всей вероятности, бутылкой водки. Однако Наталья Федоровна, даже подшибленная инсультом и говорившая вбок, словно складывая себе за щеку жеваные слова, быстро привела своего купидона в надлежащий вид. Теперь папаша Караваев стал сосредоточен и ревностен, научился делать уборку, упираясь шваброй в захламленные тупики двух узких параллельных комнат, научился даже варить незамысловатый супчик и кормил супругу с ложечки, держа наготове, чтобы подхватывать потеки, кухонное полотенце. Он сделался снова как бы невидим, только бледная тень его, навьюченная более плотной тенью купленных продуктов, иногда проходила по крашеной стене подъезда, да ощущался от него порой очень слабый, почти воображаемый алкогольный запах, похожий скорее на аромат скошенной травы, чем на испарения вина.
Женечка Караваев временно исчез из поля зрения Ведерникова. Уверяя себя, что очень этому рад, Ведерников вдруг ощутил, что у него отняли чемпионский кубок. Женечка принадлежал ему, Ведерникову, и он осознал, что желает контролировать пацанчика, держать его возле себя на коротком поводке. Ведерников догадывался, что большинство людей живут всего лишь потому, что родились и не умерли, – но Женечка Караваев просто обязан был иметь смысл жизни. И не только иметь, а постоянно доказывать Ведерникову, что это именно смысл, а не херня. Если, конечно, Женечка Караваев хотел жить дальше. Эта последняя фраза выкатилась как-то автоматически в общем потоке внутреннего монолога. Если Женечка, этот невинный цветок, просто хочет жить, то ему придется работать, выкладываться, как Ведерников выкладывался на тренировках, до седьмого пота, до мыла, до лиловой радуги в глазах. Или… Что стояло за этим «или», Ведерников представлял смутно, но ему было утешительно лелеять зародыш власти, подобие жизненного плана, подобие возмездия за все, что он потерял.
Для дипломатических переговоров у него имелась только Лида. Ей он представил дело так, будто они вдвоем берут шефство над ребенком, у которого отец алкоголик, а мать инвалид. Надо было видеть, как просияли ее небольшие глаза – оказавшиеся сине-зелеными, будто павлинье перо. В тот вечер Лида была особенно нежна, купала и обтирала культи, точно это были младенцы, а после любви вдруг заговорила, что мечтает когда-нибудь родить ребеночка – нет, не сейчас, Аслан не хочет никаких детей, и нет условий, главное, нет своего жилья, но впереди еще несколько лет молодости, а если ничего не изменится, то она все равно родит, будь что будет, ведь каждой женщине нужно материнское счастье.
Ведерников, ублаготворенный, уже почти задремавший, внезапно ощутил резкий приступ раздражения и еле удержался, чтобы не спихнуть Лиду с постели. До него дошло, что Лида теперь считает Женечку Караваева как бы их с Ведерниковым общим сынком – и тем покушается на обладание самим Ведерниковым в гораздо большей степени, чем он изначально был склонен допустить. Ведерников был рад услышать какофонию, производимую Асланом в глубине дождливой ночи, где симпатичный кавказец бурлил и квакал, будто тропическая лягушка в брачный период. Ведерников тогда подумал, что, в общем-то, Аслан хороший парень и надо бы что-нибудь ему подарить при случае: новый мобильник, например, или обложенный витиеватой чеканкой сувенирный кинжал.
* * *
Лида, между тем, стала регулярно звонить Караваевым, кланяясь всей их семье с телефонной трубкой у рдеющего уха, – и в один прекрасный зимний денек привела сопливое сокровище прямо с прогулки: в залубеневшем куртеце, с ледяной коростой на коленках лыжных штанов. Женечка глядел исподлобья, шмыгая набухшим розовым носиком, вид у него был подшибленный и нахальный. Ведерников не знал, о чем с ним говорить. На вопрос «Как в школе?» Женечка ответил глумливой усмешкой, украшением которой служила длинная сопелька с кровью. Выручила Лида, захлопотала возле монстрика, стянула с него мокрую одежду, натрясшую талой шелухи на чистый паркет, причем пацанчик специально кобенился, чтобы труднее было выпростать его из рукавов. Под куртецом на нем оказалась женская шерстяная кофта, сопревшая до пролысин и валяных клочьев. Нежно воркуя, Лида увела пацанчика на кухню, к чаю с вареньем и полному блюду пухлых ватрушек: их пацанчик принялся убирать за обе щеки, дергая правой ногой в мохнатом, мокром как губка носке. Ведерников смотрел на них с тяжелым сердцем, понимая, что эти два существа, только и способные дать ему утешение, ничего не дадут.
И действительно: жизнь Женечки Караваева не только не имела смысла, но была на редкость, до абсурда бессмысленна. Учился он плохо, с тройки на двойку, на математике развлекался тем, что к выражению «икс, умноженное на игрек» старательно пририсовывал «и краткое» и, лыбясь, совал тетрадь соседке по парте, щекастой и лобастой отличнице Журавлевой, за что получал деловитый удар стопкой учебников по гулкой голове. Женечка ненавидел математику с ее муравьиными тропами латиницы и цифири, заводившими его в темные чащобы, ненавидел, естественно, физкультуру, где кулем валился с брусьев и больно плюхался животом на дерматинового «козла», вместо того чтобы через него перескочить.