Прыжок в длину - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так у них и повелось по вечерам. Начало было всегда как приглашение на танец: мужская строгая ладонь на сведенных женских лопатках, взгляд в глаза. Потом зардевшаяся Лида стягивала через голову рабочую футболку, и лицо ее, пройдя через тесноты жалкой ткани, делалось незнакомым, ярким, тонкие волосы налипали на его сияющую влагу, пушились и вились в любовном жару. Лида была тяжела, каждое бедро – как большая античная амфора, груди в синих жилках, под ними – два розовых оттиска от грубых скоб бюстгальтера. Но Ведерников не ощущал неудобства от разницы в весе, как и от отсутствия ног: он и Лида были в любви будто два пловца, одинаково державшие головы над уровнем вод, и Лида опекала его, помогала ему оставаться вровень с нею, добираться, лишь немного барахтаясь, до финала, до твердого берега, на котором Ведерников отдыхал, будто мокрый, обсыхающий тюлень. Лида хлопотала над ним, но вдруг, сморенная, опускала растрепанную голову на неудобный угол тугой подушки – «на одну половинку минуточки!» – и начинала что-нибудь тихо говорить, глядя, точно в небо, в радужный от люстры потолок. Рассказывала про своих родителей, что спивались, в любви и согласии, в лесопромышленном северном поселке, где трава всегда колючая от опилок и горы щепы даже летом переложены в глубине черным пористым льдом. Рассказывала про старшую сестру, которой врачи назначили смерть от рака в несколько недель, а сестра все живет, уже четыре года носит в себе метастазы, как вот Чужого в фильме, повязывает лысую голову красным платком и до сих пор работает на почте. Грудной женский голос баюкал Ведерникова, держал его в полудреме, на весу, и получалось так, что Лида утешала калеку другими людьми: мол, со всеми все бывает, и все до самой смерти как-то живут.
Половинка минуточки превращалась в блаженную бездну неисчисляемого времени, все часы в доме стучали и тикали вразнобой, постель полнилась тем роскошным животным теплом, которое вырабатывают только два тела, никогда одно, сколько ни сжимайся под одеялом, сколько ни дрожи, как работающий вхолостую чахлый мотор. Так продолжалось, пока снизу, из глубины двора, не доносился могучий, почти фабричный гудок «жигулей» и уменьшенный расстоянием гортанный мат. Это Аслан, приехавший за Лидой и оскорбленный ожиданием, сигналил о своих правах и метался внизу, жестикулируя на пафосный кавказский манер, разыгрывая воздетыми руками трагический спектакль.
* * *
На самом деле присутствие Аслана было для Ведерникова спасительно. Он не мог себе представить, что бы он стал делать с Лидой, будь она одна и свободна. Первая женщина в его разрушенной жизни, совсем не такая, какую он воображал, – вернее, не из тех длинноногих, одетых в обтяжку девчонок, что вместе составляли довольно однообразный, но обязательный для полноценного мужчины люксовый ассортимент.
Соседская Лариска, о которой Ведерников на время забыл, вдруг замелькала опять – и опять в красном: скульптурный рельеф белья под тонкой трикотажной тканью, не в тон намазанный рот, цыганский, пестрыми побрякушками увешанный браслет. Обыкновенно она на своем шестом этаже втискивалась в лифт, целиком занятый Ведерниковым, его широкой коляской, Лидой, прижатой к стене. Никогда Лариска не оставалась ждать, всегда со свойским смешком пролезала, поправляя бретельки, балансируя на высоченных, подпиравших ее, как жерди, каблуках – и однажды все-таки не устояла, плюхнулась всей своей надушенной тяжестью Ведерникову на культи. Ведерников, едва не задохнувшийся в приторном дыму отбеленных кудрей, успел увидеть в холодном лифтовом зеркале Ларискино лицо: оно было искажено отвращением и паникой, точно Лариска угодила с размаху в яму со скорпионами. Тут оказалось, что Ведерников все время надеялся – не то чтобы на самом деле, а будто существовала параллельная реальность, где Ведерников остался цел и они с Лариской, взятой просто как пример люксовой девчонки, гуляли в обнимку по раскаленно-белому тропическому пляжу, а ночью занимались любовью под пушечный гром прибоя и сладкое нытье какого-то оркестра. Теперь параллельная реальность исчезла, море утекло в голливудский фильм, откуда и было взято. Осталась только Лида, устроенная внутри точно так же, как все, в том числе люксовые, женщины.
Вопрос, платят ли ей дополнительно, был постыден и подловат. Несколько раз Ведерников порывался спросить, но его останавливала простодушная Лидина улыбка, в которой она открывала неровные зубы, подлеченные железом. Тогда Ведерников решил, что правильно будет платить самому. В один из приездов матери – загорелой, неоново-светлоглазой, с голыми руками грубой коричневой замши, уже усталой после очередного морского круиза – он пробубнил, что хочет иметь побольше карманных денег. Мать хмыкнула, дернула плечом – но, казалось, была скорей довольна таким проявлением жизни, хоть каких-то потребностей на фоне злостной апатии. С тех пор Ведерников каждый месяц стал получать от нее, плюс к деньгам на хозяйство, тысячу евро в белом плотном конверте с коронованным логотипом ее амбициозной фирмы.
Поначалу он собирался передавать конверты Лиде сразу, по мере их поступления – но все как-то не умел выбрать момента, все мешал то воющий пылесос, то трубящий под окнами Аслан. Белые конверты, эти аппетитные пироги с деньгами, стали скапливаться у Ведерникова в комоде. Не то чтобы он их жалел, деньги были ему, по сути, ни к чему. Но по мере их собирания росла их сила, тот иррациональный магнетизм, которому подвластно любое человеческое существо. Ведерников денег не пересчитывал – но именно эта неопределенность массы, подобная неопределенности небесного тела в густых атмосферных слоях, делала сумму загадочно значительной – и загадка, безусловно, относилась к будущему. Такие деньги уже не получалось тратить помаленьку, притяжение целого не отпускало ни одной частицы, но стремилось втянуть все больше. У Ведерникова крепло ощущение, что значительность денег формирует где-то впереди такое же значительное событие, для которого они, все целиком, и предназначены. У него еще мелькала мысль о Лиде – глядя на ее почерневшие перстеньки, на нитку дешевого облупленного жемчуга, он воображал, как однажды преподнесет ей на Восьмое марта великолепное огнистое ожерелье в бархатной коробке. На деле он дарил букетик мелких, как земляника, по интернету заказанных роз, к которым мать, по настроению, прибавляла то платочек, то флакончик. Типичный подарок прислуге: дорогие, Лиде не по карману, барские мелочи, никак не меняющие жизнь.
* * *
Примерно в это время у Ведерникова сложились те отношения с Женечкой Караваевым, которые впоследствии превратились в его частный, не до конца исследованный ад. Первые года четыре после катастрофы мамаша Караваева регулярно вламывалась к нему в квартиру с вареной курицей в кастрюле и со спасенным ангелком, приносившим для предъявления расхристанный, весь в красных, неумело подчищенных преподавательских записях, словно расчесанный до крови школьный дневник. Четыре года – это было много, другой на месте мамаши Караваевой давно бы плюнул да занялся своими делами. Но глыбистая Наталья Федоровна оказалась удивительно упорна в преследовании того, что считала своим по праву: ее должны были простить, как положено, тем более что она заслуженный человек и ветеран труда.
Это тяжкое упорство было, похоже, частью ее довольно необычного умения оставаться в статике: на протяжении лет один и тот же набор коротких, мясного цвета морщин, одна и та же кривая посадка мутных очков, одна и та же прическа на восемнадцать кудрей, так что казалось, будто за все время с ее головы и правда не упал ни один волосок. Наталья Федоровна была как недвижный валун в потоке времени, которое сносило всех, не обладавших такой, как у нее, густотой воли, плотностью всего существа. Между прочим, и у мальчишки уже тогда стало проявляться свойство, которое после Ведерников определил как необычайно высокий удельный вес. Он, например, почти не мог прыгать: если надо было, скажем, перескочить небольшую лужу, он долго примеривался тем и этим боком, чтобы затем с резким толчком воткнуться в самую грязь. Из-за своей аномальной плотности Женечка и рос как-то неправильно, неровно, по частям: то вылезут на тонких руках почти мужские, голые кулаки, то обозначатся, распирая школьные форменные брючки, мускулистые ягодицы. Ноги у него росли труднее всего остального и были оттого непропорционально короткие, с кривыми коленными узлами и большими ступнями, в которых угадывалось что-то землеройное: в десять лет сороковой размер.