Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789-1848 - Иван Жиркевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стыдясь заводить формальную переписку об этом предмете, я вызвал к себе всех военно-уездных начальников и поручил им словесно приложить старание попасть на нить, по которой можно было бы обстоятельно добраться до истины. Все четверо потом писали ко мне секретно, что молва подтверждает известие, но ни один не представил такого факта, на который можно было бы твердо упереться для следствия. Я представил о затруднении Дьякову, и он принял решительную меру. Всех 36 становых приставов предложил устранить, а мне лично предоставил определить новых. Таковой решимости от Дьякова я вовсе не ждал и опасался за него, чтобы сенат не подверг его ответственности, но, напротив, министр поддержал это решение со своей стороны.
Я пригласил к себе графа Борха и, объявив ему предложение Дьякова, просил тут же пересмотреть со мной список представленных во время выборов от дворянства кандидатов. Всех, кого он знал лично и одобрил, я определил в должность; тех, о коих отозвался дурно, исключил вовсе из числа претендателей, а о тех, о которых он отзывался незнанием их лично, я завел особые справки, но принял себе навсегда правило не определять в должность таких, которые по спискам виднелись часто изменявшими свою службу. Моим распоряжением и назначением и граф Борх, и губерния остались вполне довольны.
Дьяков опять уезжал за границу; перед отъездом жена его просила мою заведение, ею устроенное, принять в свое управление.
Находя, что после того начала, которое она же, Дьякова, положила делу, в частные ее распоряжения не приличествовало моей жене вмешиваться, я ей отсоветовал это, и мы расстались с Дьяковым друзьями, а с его женой в явном опять разладе.
В это время было получено большое число секретных сведений о польских эмиссарах, пробравшихся в Россию для подготовки к возмущению в западных губерниях, и даже сообщен был знак наружный, долженствовавший быть признаком участия, именно – эмблема веры, надежды и любви. Зорко вникая во все, что могло вести к открытию злоумышленников, я имел случай в Лепеле отыскать пуговицы со сказанной эмблемой, изготовленные в Лондоне, и отправил их графу Бенкендорфу, но как особы, на которых замечались таковые пуговицы, все оказывались самыми ничтожными и даже отличающиеся простотой люди, то я решительно никого за это не беспокоил и откровенно об этом написал графу. Однажды, однако же, пришел было в большую тревогу.
Полковник Потапов, секретно расследовавший в Лепеле о пуговицах, донес мне, что там захвачен подозрительный человек, по описанию совершенно сходный с эмиссаром Канарским, и еще страннее, что он сам называл себя фамилией, тоже состоявшей в списке об эмиссарах. Я немедленно отправил жандармов привезти его в Витебск, но по прибытии удостоверился с первого взгляда, что он и фамилию, и приметы приобрел суетно… Но в то время, когда его везли в Витебск, между обывателями дворянского разряда очень заметно было волнение, и множество бросились ему на встречу. Все таковые любопытствующие взяты были мной в особое замечание.
Канарский между тем был захвачен действительно в Вильне, и я от тамошнего губернатора имел отношение отыскать одного дворянина (не упомню фамилии), у которого некоторое время скрывался Канарский и имел с ним особые связи. Надобно же было, чтобы в это время я получил донесение от земской полиции, что именно такой же фамилии дворянин на днях зарезался в имении помещика Гудим-Левковича. Я назначил строгое и аккуратное следствие, по которому оказалось, что дворянин жил у Левковича уже много годов и прежде был учителем в Витебске, бедный, скромный человек, вовсе не имевший ни с кем даже и случайной связи; следовательно, ход дела открыл его безвинным в участии по возмущению. Я не беспокоил Гудим-Левковича, но Дьяков, возвратясь из заграницы, на другой же день резко потребовал от меня по этому предмету объяснения и сделал мне даже неприличное замечание. Пока мы переписывались, от виленского губернатора я получил известие, что отыскиваемое лицо им уже найдено и судится вместе с Канарским. Несправедливость Дьякова меня чувствительно тронула.
За упущение по должности и за явно корыстолюбивые действия я арестовал архитектора Бетини[561]во время отсутствия Дьякова. Бетини пожаловался на меня графу Толлю;[562]завязалась переписка, по которой Толль, придерживаясь моей стороны, передал, однако же, это обстоятельство на рассмотрение Дьякову; тот принял сторону Бетини и, выйдя из своих прав, предложил строительной комиссии объявить ему, что я поступил неправильно. Это было второе обстоятельство, затронувшее мои чувства.
Наконец, в доме Дьякова оставалась мать жены его, больная старуха, и у нее гостила дочь помещика Цехановецкого, лет 18-ти, бойкая, умная и чистая польская патриотка. Однажды в публике гласно она дозволила себе резкую речь относительно государя; за это ей и ее семейству я отказал посещение моего дома. Сам отец ее принял это с чувством и к сердцу, как следует благородно мыслящему. Дьяков, возвратясь из заграницы, явно взял сторону Цехановецких, мне даже не сделал визита, а ему и семейству его дал публичный обед. Это последнее обстоятельство еще более других меня тронуло.
К тому же, ежедневно получая от Дьякова нумеров по пяти предложений на свое имя и такое же число в губернское правление, я находил каждый раз по крайней мере по четыре, в которых поставлялось мне что-либо на вид, как упущение, и всегда почти несправедливо. Я решился уже не возражать на это, но со всем тем не мог воздержаться, когда Дьяков поставил мне на вид безуспешное взыскание по губернии недоимок, коих в последнюю половину года моего управления губернией взыскано было около одной десятой части, около 600 тыс. рублей. Я отвечал, что правительство, вероятно, не так будет судить об этом предмете, и ровно через неделю за взыскание недоимок получил особенное монаршее благоволение.
1 сентября (1838) я подал в отставку.
Я был уверен, что государь обратит внимание свое на меня, и не ошибся в этом. Граф Бенкендорф известил Дьякова, что государю угодно удержать меня на службе, и передавал это ему, прося его содействия. Дьяков, слышав еще прежде от меня, что если я подам опять в отставку, решительно уже не возьму просьбы своей назад, написал к Бенкендорфу, что он четыре раза меня уже останавливал, но мой беспокойный характер не ручается, чтобы я долго еще мог продолжать службу; что я решительно не могу быть ни у кого в подчиненности и никакого начальства над собой сносить не могу, а потому он, Дьяков, почитает даже вредным для службы новое для меня убеждение. Одним словом, вместо благодарности Дьяков убил одним ударом и службу мою, и приобретенное мною личное ко мне благоволение государя.
Судьба привела меня после этого жить в Витебской губернии, и, как частное лицо, я имел случай еще сделать многие заметки, которые не дошли бы до меня никогда в звании начальника губернии.
Не прошло полугода, униаты общей массой присоединены в православие; мысль моя же, а награды достались Дьякову и окружающим его.