Философский камень - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня «хвост» этот проклятый! Он мне мешает.
— Да это что! У меня — помнишь? — «хвоста», что ли, не было. По уму и совести, по велению сердца судьбу свою примерять надо. Хвосты человеку не свойственны — топором их!
Разговор с Никифором был приятен Тимофею. Открытый, дружеский. Совсем не то, что незадолго до этого с Володей Своренем, у которого он раз один всего и побывал, хотя жил Владимир в том же доме, что и Гуськов.
Сворень, припадая на левую ногу, бросился к нему, обнял, расцеловал, похлопал по плечу. Крикнул:
— Надя! Гость дорогой пришел. Извлеки там из запасов получше чего-нибудь.
— Да я на минутку только, повидаться. Как живешь, Володя?
— Надежда Гуськова говорила, что к ним ты все же частенько заглядываешь. Стало быть, старых друзей побоку? — сказал Сворень. И отступил на шаг. — Как хочешь, а мне это обидно. Сколько ведь под боевой выкладкой мы с тобой по Дальнему Востоку вместе протопали. И школа опять же. Да вот оба нежданно-негаданно штатскими оказались. Я повыше, а ты на низу. Может, это нас теперь разделило? Так зря. Друзей я не забываю.
— И я не забываю, потому и зашел. Не сообразил даже сперва, что ты повыше, а я на низу.
— Вот уж сразу и к слову придрался! Я ведь не в упрек тебе. И что за характер, Тимка, у тебя?
Подбежала Надя. Поздоровалась. И принялась готовить угощение.
Разговор Тимофея с Владимиром продолжался.
— Вид у тебя неважный, Тимка, — сказал Сворень. — Работа тяжелая? Переходи к нам на завод. Устрою куда полегче, не глядя на то, что ты подследственный. Это в моих руках. Дружбу я не забываю. Не подведешь ведь?
— Подведу обязательно. По болтливости своей могу проговориться, как ты меня из дружеских соображений устраивал. И вообще. Ты ведь все время из этих самых соображений меня опекаешь, на путь истинный наставляешь.
Сворень посмотрел на Тимофея с беспокойством: просто зло шутит или на что-то определенное намекает?
И, кажется, догадался:
— Тебе Танутров давал читать мои показания? Ну, заострил он их. Сам понимаешь, перо в его руках, а как потом не подпишешь? Но я все-таки настоял, чтобы он в конце обязательно зафиксировал мою хорошую тебе характеристику. А как дела у тебя сейчас? Что насчет суда слышно?
— Выступить на суде хочется? Не знаю, насчет суда пока ничего не слышал. А дела мои хороши, хотя мой вид, может быть, и неважный. Живу — не жалуюсь. Больше того, радуюсь. Приезжайте с Надей, посмотришь сам, как нам живется.
— Тимка, эх, и надо же тебе было все-таки с этой «белянкой» связаться! — приглушая голос, будто даже сквозь стены его мог кто-то недобрый услышать, проговорил Сворень. — Когда Надежда Гуськова сказала, ушам своим хотя я и поверил, — тебя всегда к ней какая-то непонятная сила тянула, — но, честно же, с досады чуть не заплакал. Ко всем твоим бедам тяжелым еще эту гирю подвесить! Других баб тебе, что ли, на белом свете не стало?
— А ты на «бабе» женился? Или душу человеческую в Наде своей разглядел?
— Сравнил! — воскликнул Сворень. — Да у Надежды-то какое социальное происхождение! Притом и человек она, и если по женской части…
— Спасибо, Володя, — перебил его Тимофей. — Ты всегда подаешь мне добрые советы. Завтра пойду на сенной базар кобылу у цыган покупать. — Крикнул вглубь комнаты: — Наденька, до свидания! Приезжайте к нам в гости!
Он ушел, оставив за порогом пышущего яростью Свореня.
Итак, надо было принимать решение. Мнение всех друзей известно. Оставалось самым строгим образом еще раз выслушать себя. И Людмилу.
Только этими двумя голосами должна определяться их общая судьба.
С утра все «фабзайцы» садились за парты, писали диктанты, решали задачи по математике, вникали в историю, географию, с особым интересом вели записи на уроках обществоведения.
Потом шли обедать. Совершенно бесплатно за общим столом получали миску душистых, наваристых щей с большим куском черного хлеба.
Во второй половине дня начинались практические занятия в швейной мастерской. Учились обметывать петли, пришивать пуговицы, кнопки, крючки.
Мастерица придирчиво смотрела за тем, чтобы во «французский» шов не закладывалось при первой строчке больше двух миллиметров ткани. А когда шов с выворотом на обратную сторону строчился вторично, следила, чтобы не был он слишком жестким, тугим, как шнурок. Эти швы, пригодные лишь для самых тонких тканей, Людмиле поначалу давались плохо. Особенно если ткань сыпалась по кромке или вытягивалась. Зато «английский», плоский шов она усвоила очень быстро.
Но самыми чудесными и увлекательными стали занятия, когда приступили к кройке одежды.
Живя у Голощековых в Худоеланской, Людмила видела, как иногда, раз в год или в два, бабушка Неонила кроила штаны и рубахи Григорию. Брала старые, ношеные, прикладывала их к разостланной на столе «мануфактуре» и тут же кромсала ее ножницами. Без всяких выкроек и без примерок. А Григорий потом ворчал, что где-то ему тянет, жмет. Однажды чуть не избил старуху. Надел сшитые ею штаны, пошел в обновке покрасоваться к Трифону в гости, выпили с ним самогона, пустились оба плясать вприсядку, и тут новенькие штаны Григория лопнули в самом шагу четверти на полторы. А нижнего белья Григорий не носил, как по тому времени и все в деревне. Что тут было! Бабушка Неонила оправдывалась: «Где я тебе простору возьму, когда материя узкая». И вшила клин другого цвета.
Здесь, в школе, кройка предстала высокой наукой.
Людмила видела себя в мечтах хорошей портнихой. Такой, какие работали по отдельным заказам. Такой хотя бы, как Мария Васильевна.
Возвращалась она домой всегда удовлетворенная. Каждый, день что-то да прибавлял: в науках — крупицы новых знаний, в швейном ремесле — точность взгляда, ловкость и проворство пальцев.
Дома редко собирались одновременно все вместе. У Герасима Петровича со Степанидой Арефьевной были настолько, по их разумению, запутанные графики дежурств, что больше, как на три дня вперед, они усвоить их не могли. Тимофей, словно челнок, мотался на поезде и на трамвае между домом, заводом и рабфаком, иногда даже оставаясь ночевать в Москве у Гладышевых.
Только Людмила имела возможность приезжать домой регулярно в одни и те же часы, если не случалось после школьных занятий каких-либо собраний или коллективных «походов» в кинематограф.
Она шла лесной дорожкой от остановочной платформы, всегда напевая вполголоса. Пела и не замечала этого. Песня лилась свободно, как дыхание. Песня была ее настроением.
Если она появлялась дома первой, хозяйски прикидывала, что должна сделать до прихода других, и тут же бралась за работу. Любая, она доставляла ей удовольствие, потому что делалась без принуждения, не по злому окрику.
А самой желанной минутой для нее было, заслышав еще за штакетной оградкой твердые, по-военному чеканные шаги Тимофея, выбежать к нему навстречу. И дождь ли, снег ли на дворе, мороз или ветер, а так, в одной кофточке, без платка даже, удариться с разбегу, упасть ему на грудь, постоять счастливую минутку и потом тихонечко, в обнимку, подняться на крыльцо. Тимофей за это время поцелует ее, расскажет о самом главном, что с ним случилось за этот день, и спросит: «Людочка, а как у тебя?»