Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ознакомившись с многочисленными недоумениями, возражениями, вопросами и протестами читателей и читательниц, знакомых с восьмой литографированной редакцией повести, Толстой наоборот усилил отрицательное, злое, разрушительное. Остался верен этой тенденции и в публицистическом «Послесловии», вызвавшем еще больше нареканий, чем сама повесть. Отверг настойчивую просьбу обеспокоенного Черткова: «Я не мог в послесловии сделать то, что вы хотите и на чем настаиваете, как бы реабилитацию честного брака. Нет такого брака».
«Какая жесткая шея была…» — вспоминает Позднышев, восстанавливая картину убийства жены. Этой детали не было ни в одной из ранних редакций повести. Отказался Толстой в окончательном тексте повести и от одного мотива, присутствующего в ряде редакций, в том числе литографированной, — мотива, сочувственно воспринятого многими современниками, к примеру Лесковым, вынесшим понравившиеся ему слова, которые он в привычной своей манере очень вольно цитирует, не искажая, однако, смысла, в эпиграф к рассказу «По поводу „Крейцеровой сонаты“»: «Всякая девушка нравственно выше мужчины, потому что несравненно чище его… девушка, выходящая замуж, всегда выше своего мужа. Она выше его и девушкой и становясь женщиной в нашем быту».
Между тем этот мотив был тщательно разработан в ряде редакций, особенно в самой мягкой и «доброй» третьей, где звучит настоящий гимн невинной девушке: «Девушка обыкновенная, рядовая девушка какого хотите круга, не особенно безобразно воспитанная, — это святой человек, это лучший представитель человеческого рода в нашем мире, если она не испорчена особенными исключительными обстоятельствами… Да посмотрите, в ней нет ничего развращающего душу, ни вина, ни игры, ни разврата, ни товарищества, ни службы ни гражданской, ни военной. Ведь девушка, хорошо воспитанная девушка — это полное неведение всех безобразий мира и полная готовность любви ко всему хорошему и высокому. Это те младенцы, подобным которым нам велено быть».
Мысль, важная для Толстого. Он в лаконичной форме повторит ее, вспоминая Ергольскую, в дневнике 1903 года: «Истинно целомудренная девушка, которая всю данную ей силу материнского самоотвержения отдает служению Богу, людям, есть самое прекрасное и счастливое человеческое существо (тетенька Татьяна Александровна)».
В той же третьей редакции повести в невесте выделяется идеальное начало, искание истины, готовность принести жертву. На нее производит сильное впечатление «Мертвый дом» Достоевского (описание наказания шпицрутенами), и знаменательно, что чтение главы книги Достоевского (по Толстому, образец христианского и нужного людям искусства) должно было предварять первое признание в любви.
В ранних редакциях и о жене говорится как о прекрасном человеке, которого не смог разглядеть Позднышев. Она «добрый, великодушный, почти святой человек, способный мгновенно, без малейшего колебания и раскаяния, отдать себя всего, всю свою жизнь другому». Вспоминает там рассказчик и об артистичности жены, даже о ее музыкальном таланте: «Я часто удивлялся, откуда у нее это бралось, эта точность, даже сила и выражение в ее маленьких, пухленьких, красивых ручках и с ее спокойным, тихим, красивым лицом». Всё это черты прекрасной, даже избранной натуры, которые восстанавливает после убийства муж, особенно часто возвращаясь к первому и идиллическому времени знакомства.
Но в окончательной редакции даже о первой невинной поре рассказывается иронически и обобщенно, как о великом затмении, заблуждении, как о фальши и обмане, западне, в которую его «поймали». Рассказывается раздраженно, цинично, с подчеркиванием теневой стороны. Ничего особенного, индивидуального в этой пленившей его девушке не было; всё до банальности неинтересно, сплошной мираж — катание на лодках, наряды-приманки. Не было и никакого духовного сближения: просто заурядный, легитимный разврат, кажущийся чем-то воздушным и чистым только «в этом сплошном доме терпимости».
В конце концов индивидуальные приметы исчезли. Всё индивидуальное, личное, особенное затушевано или устранено. Потому-то Позднышев так естественно и уверенно вплетает свою историю в поток разоблачений, инвектив, памфлетно-парадоксальных выпадов, что она типична. Он говорит вообще о невестах и женах, женихах и «жениховстве», мужьях и любовниках, детях и докторах, блудниках и модницах.
Постоянно типичность и всеобщность подчеркиваются: герой жил, как живут все, думая, что живет как надо, и женился, как все женятся в том круге общества, к которому принадлежал, и развратничал, как все развратничали, был несчастен в семейной жизни, как все. Потому-то и настаивает на том, что «все мужья, живущие так, как я жил, должны или распутничать, или разойтись, или убить самих себя или своих жен, как я сделал». «Я» всё время легко и органично переходит в «мы» и «все».
Свои резкие, вопиющие суждения Позднышев преподносит как бесспорные истины, разрывающие многовековую и искусно сплетенную паутину лжи и лицемерия, опутавшую всю человеческую жизнь и более всего семейные и половые связи. Здесь нигде и ни в чем нет простых, ясных, чистых отношений, и — главное, искажены нравственные понятия. Тут средоточие всех человеческих драм и несчастий — в душных бордельных и семейных спальнях. И Толстой, безусловно, разделяет почти всё в речах Позднышева. Это сам писатель, а не герой повести, говорил Горькому: «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни». И это Толстой запишет в дневнике 1899 года: «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье… но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести…»
Возрастающие с годами вражда и ненависть между супругами, бесконечная, изматывающая война, повседневная, мелочная, бытовая, на маленьком, но перенасыщенном «капканами» пространстве — таковы узы брака, такова «общая участь» всех, осужденных на вечную семейную каторгу: «А мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющих жизнь друг другу и старающихся не видать этого».
Длинный монолог Позднышева «горит и жжет огнем нескрываемой, сосредоточенной ярости» (Марк Алданов). Все блудники и блудницы, и все семейные дома — дома терпимости. Половой акт — нечто постыдное, до невозможности скучное, и, гротескно заостряет Позднышев мысль, даже неестественное. Всё мерзко, гадко, «свиное». Все свиньи, и самая большая свинья, далеко превзошедшая животных, это человек — «поганый царь природы», удовлетворяющий свою похоть даже во время беременности женщины, грубо вторгающийся в «святое» и «великое» дело. Впрочем, такое ли уж «великое»? Ведь и дети — «благословение Божие», «радость» — только способствуют ожесточению супружеской войны. В нее втягивают детей, ими «дерутся». В азарте самоосуждения и задоре всеобщего обличения Позднышев развенчивает и всеми признаваемое представление о детях (оправдание брака и фундамент семейного счастья) — «ложь», сентиментальные бредни, слезливая чепуха: «Дети — мученье, и больше ничего».