Записки князя Дмитрия Александровича Оболенского. 1855 – 1879 - Дмитрий Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, разумеется, этот факт остался как бы незамеченным. Невеста, а потом уже молодая, подходила к кресту без крестного знамения, на ектений[291] ее просто называли великой княгинею, а не благоверной. В царской семье, кажется, надеются, что она сама поймет свое фальшивое положение и перейдет в православие, а я никак не разделяю этой надежды, потому что в настойчивости этой немецкой принцессы сохранить лютеранскую веру более играют роль соображения политические, чем религиозные. Я уверен, что все меры будут приняты со стороны германского посольства, столь сильного при дворе, чтобы отклонить принцессу от этой мысли, ежели бы и действительно она к ней явилась. Расчет немцев очень верен. Теперь уже ни одна принцесса не пойдет замуж за русского великого князя с переменой религии. Таким образом, у нас не будет ни императриц, ни великих княгинь православных. И таким образом, единственная связь, которая хотя искусственно, но несомненно приобреталась ими с Россией, окончательно будет уничтожена. А так как религиозный элемент в семействе обыкновенно сосредоточивается в женской половине, которая и на первоначальное воспитание детей имеет самое решительное влияние, то несомненно, что в самом непродолжительном времени царственный дом наш совершенно будет чужд православию. И все это делается самими ими, без всякой нужды, по непонятному ослеплению.
Новая великая княгиня некрасива собою, великий князь, кажется, не особенно влюблен, да едва ли он способен на какое-нибудь серьезное чувство. Поэтому ничто не заставляло прибегнуть к важному отступлению от основного закона империи.
Вчера был в Царском Селе бал, а сегодня государь уезжает в Крым. Императрица также на сих днях туда едет, а оттуда в Англию, на родину великой княгини Эдинбургской. Эта поездка тоже просто смешна и, говорят, не одобряется самим государем, но уже привычка взята ни в чем себе не отказывать. Многие замечают, что с отсутствием Шувалова государь гораздо менее озабочен и смотрит веселее.
20-го ноября. Три месяца я ничего не заносил в эту тетрадь. В политическом мире — полное затишье, а у нас — полная остановка в делах. Только в начале месяца собрались министры и начались обычные заседания. Государь же только завтра возвращается из Ливадии, а императрица из Лондона, куда ездила к родам дочери, отправилась в южную Италию, где, вероятно, пробудет всю зиму. О ней только на днях появилась в «Правительственном вестнике» краткая заметка, что она по болезни должна была выехать из Лондона в Италию, но в течение почти 2-х месяцев ни одна русская газета ни словом не упоминала о том, где она, так что русская публика могла думать, что она без вести пропала. Впрочем, цель, которую преследуют, по-видимому, противники всякой гласности о действиях царской фамилии, кажется, заметно достигается. Публика, уже даже в провинции, перестает интересоваться ими. Хорошо ли это и согласно ли с интересами династическими — это скажет время.
Во многих местностях России производятся в усиленном виде аресты молодежи[292], все по поводу каких-то прокламаций. Газетам запрещено об этом говорить, а потому никто ничего хорошенько об этом не знает, и даже местные власти в губерниях совершенно не знают, за что арестуют, и даже не подозревают, чтобы в крае было какое-либо политическое волнение. Говорят, что большинство арестованной молодежи принадлежит к числу несчастных жертв крутой и в особенности круто и со злобой исполненной реформы в гимназиях. По этому поводу со всех сторон слышаться обвинения министра народного просвещения графа Толстого и говорят о его близком падении. Но эти слухи не имеют никакого основания[293]. Правда, Толстой в лице графа Шувалова лишился весьма сильной и, можно сказать, единственной опоры, но нет никаких признаков, чтобы государь решился теперь уволить Толстого, когда все реформы, им произведенные, утверждены были государем, вопреки мнению большинства Совета и сильной оппозиции других министров. В этом случае государь сделал величайшую ошибку, что оставил Толстого проводить эту реформу. В крестьянском деле, и даже в деле судебной реформы он поступил иначе, и хотя нам тогда казалось крайне абсурдным и вредным, что от исполнения крестьянской реформы устранены были все почти главнейшие деятели Редакционной комиссии и все дело было передано в руки людей, стоявших, в некоторой степени, в оппозиции этой реформе, однако на поверку надо сознаться, что это было очень хорошо, и ежели можно было отнести эту меру к сознательным действиям государя, то следовало бы назвать эту меру гениальною. В самом деле, лица, в течение нескольких лет работавшие усиленно над делом, в постоянной борьбе с препятствиями всякого рода, выносят столько накопившейся желчи и страсти, что от них нельзя ожидать нужного в деле спокойствия, беспристрастия и примирения. Я убежден, что ежели бы крестьянское дело оставлено было в исполнении в руках Милютина[294], то оно менее удачно и спокойно приведено было к окончанию. В большей, может быть, еще степени, следовало бы и в учебной реформе поступить так, как поступлено было в крестьянской. Толстой, уже по природе своей крайне желчный, упрямый, больной чужим здоровьем, еще более ожесточился в борьбе со встреченной им оппозицией не только в Государственном совете, в обществе, но даже и в своем ведомстве. Поэтому он приступил к делу с таким азартом, страстью и поспешностью, что положительно принес существенный вред и заслужил всеобщую ненависть. Реформа сама по себе не могла и не должна бы иметь таких последствий, но теперь она испорчена худым направлением и едва ли переживет своего творца.
Я уже 2 раза был назначен государем в комиссию для рассмотрения отчета министра просвещения. Комиссия эта обыкновенно назначалась под председательством графа С. Г. Строганова и состояла из 2-х членов Совета — Титова и меня. В первый год я воздержался от всяких замечаний, но в прошедшем году, при рассмотрении отчета графа Толстого за 1872 год, я решился высказать комиссии все, что у меня на душе. К сожалению, граф Строганов, который, вероятно, бы меня поддержал, так как из частных моих разговоров с ним я имел возможность убедиться, что он в многом разделял мой взгляд, граф Строганов, говорю, отказался от председательства, сказавшись больным, и уехал за границу, а на место его назначен был председателем комиссии принц Петр Георгиевич Ольденбургский. Хотя после этого назначения я убедился, что мне невозможно будет добиться никаких серьезных результатов от моих замечаний на отчет, но я все-таки решился их сделать и на первом же заседании прочел свою записку, в которой, по поводу жалобы графа Толстого, что вводимая им учебно-воспитательная реформа встречает со стороны некоторых ведомств систематическое противодействие, я указывал комиссии необходимость потребовать от министра подробного объяснения и представить государю заключение по столь знаменательному факту; а между тем я изложил в записке обстоятельства, которые, по моему мнению, независимо от каких-либо противодействий от других ведомств возбуждают в обществе неудовольствие и сомнения по поводу реформы. Я указал на все поспешные, неосторожные и односторонние меры, которые принимаются самим министром народного просвещения и которые могут иметь самые печальные последствия. По выслушании моей записки принц Ольденбургский, как и следовало ожидать, смутился. Со стороны других членов комиссии, гг. Титова и Делянова, я не надеялся найти поддержки. Но все-таки решено было пригласить министра на заседание и потребовать от него объяснений. Так необычно было для принца Ольденбургского слышать серьезную критику действий министра, что он неоднократно принимался меня уговаривать, чтобы я примирился и не оспаривал бы министра. Его, видимо, озабочивал исход нашего предстоящего спора с Толстым в заседании, и, чтобы успокоить нас, он придумал следующую шутку. В назначенный для заседания день, вечером, в 8 часов, мы — члены комиссии и министр — собрались во дворце у принца, и как только все были в сборе, он вдруг предложил нам пойти посмотреть в его доме церковь. Войдя в нее, к общему нашему удивлению, мы нашли ее освещенною adjiorno[295] и священника с диаконом в облачениях и певчих на клиросе. «Благослови, владыко», «Царю Небесный», и затем начался краткий молебен, окончившийся какою-то примирительной молитвой. Приложившись к кресту, мы с удивлением посмотрели друг на друга, не понимая, что все это значит и для чего такая торжественная религиозная обстановка. В кабинете был приготовлен стол заседания. Едва мы уселись, нам начали подавать мороженое и конфеты. Все это было в высшей степени комично, и, конечно, ежели бы мы были действительно в мрачном настроении духа, то эта комедия могла бы нас развеселить. Наконец, приступили к обсуждению. Принц робко, путаясь в словах, заметил Толстому, что он в отчете жалуется государю на разные ведомства и что следовало бы это объяснить. Тогда Толстой, с обычным своим резким и нахальным тоном, объяснил, что он разумел Военное ведомство, которое ему будто бы противодействует своими заведениями, и что государь это знает. Принц Ольденбургский обрадовался этому объяснению и объявил, что этим комиссия может удовольствоваться. Тогда я стал опровергать Толстого и стал доказывать, что не другие ведомства, а он сам виноват, ежели в обществе дурно отзываются о мерах, принимаемых министерством. Тут у нас начался довольно жаркий спор, к величайшему отчаянию бедного принца. Наконец, Толстой, видя, что я ставлю au pied du mur[296], вдруг спросил: «Да я не помню хорошенько, что у меня в отчете сказано?», и когда ему прочли то место, которое я выбрал мотивом для своей атаки, то он, со свойственным ему цинизмом, объявил, что он от этих слов отказывается и готов их взять назад. Принц несказанно обрадовался такому повороту дела и стал мне доказывать, что после того, как министр сам отказался от своих слов, то мне нельзя уже больше настаивать. Хотя я и протестовал против возможности отказываться от своих слов, которые написаны и не могут быть исключены из отчета, уже представленного государю и нам от него переданного, но Толстой стал уверять, что государь этого отчета еще не читал и что он будет напечатан только в извлечении. Я чувствовал всю глупость подобного положения и, не видя возможности подавать особое мнение при таком обороте, какой приняло дело, плюнул и решился до следующего раза отложить непременное мое намерение сказать по поводу отчета министра народного просвещения все, что, по моим убеждениям, необходимо знать царю. Тем и кончилась вся эта глупая история. Журнал комиссии представлен государю без всяких замечаний, и мы, все члены комиссии, получили за усердное рассмотрение отчета высочайшее благоволение, которое мне противно было читать. Копию с проекта моей записки я оставил у себя, она пригодится в будущем году, ежели меня опять назначат рассматривать отчет Толстого.