Белые одежды. Не хлебом единым - Владимир Дмитриевич Дудинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то в этих толпах было новое «кубло». Они, конечно, были здесь все вместе.
В девять часов кто-то дал команду, поднялись флаги и кумачовые полотнища на палках, все заколыхалось и двинулось вперед.
Когда шли по Советской улице, все увидели на тротуаре Варичева. Он возвышался над толпой — огромный, в темно-серой шляпе и сером голубоватом тонком пальто, которое висело на нем, как чехол на грузном памятнике. Студенты закричали ему «ура!». Оглядев колонну, ректор примкнул к шеренге, в которой был Федор Иванович. Сначала широко, размашисто шагал с краю, потом тяжело перебежал внутрь шеренги, пошел рядом.
— Привет, товарищ завлаб, — полуподнял руку. Посопел, шагая враскачку. Оглянулся на соседа. — Люблю советские праздники!
Федор Иванович в своей жизни, кроме советских, никаких других праздников не видел. Церковных его родители не праздновали, если не считать елки — торжества, которое в детские годы Федора Ивановича проводили тайно и в сильно урезанном виде. Он был самым настоящим советским человеком, притом не из последнего десятка. В сорок первом, под Ленинградом, поднимая свой взвод в атаку на немцев, засевших в деревне Погостье, он даже закричал отчаянно: «За Родину, за Сталина!» Сегодня, идя в этой шеренге и празднуя, то есть отдыхая душой, потому что призрак Касьяна отошел от него на время, он сразу расслышал в словах старого толстяка Варичева что-то инородное, нотку, появившуюся, видимо, после телефонных переговоров с академиком. «Толстяк говорит это специально мне», — тут же догадался он.
— Я, собственно, только советские праздники… Петр Леонидыч, — осторожно ответил он. — Не захватил других. Вот только если свадьба… На свадьбе, пожалуй, еще веселее. Если своя. Не находите?
Варичев не мог с этим вслух согласиться. Но и отрицать очевидную вещь тоже было нельзя. Разговор слушала вся шеренга, а начал он его сам — с высокой ноты.
— Демаго-ог! — сказал он, оскалив выше десен широкие мокрые зубы, и, дружески обняв, больно хлопнул Федора Ивановича по боку.
Потом взял его под руку, наклонился.
— Вам, наверно, звонил Кассиан Дамианович? По понятным причинам он на время отстранился от личного руководства наукой у нас. Поручил дело целиком ученому совету. И мы хотели бы, Федор Иванович, послушать вас… Накопились вопросы… У вас же, наверно, есть что рассказать коллегам…
— Мы еще ничего не обработали из материалов, полученных за лето…
— Федор Иваныч! Все же свои! Посидим поговорим… Занесем в протокол. — Он улыбнулся дружески. — Думаю, как приедет Светозар Алексеевич…
— Он в отъезде?
— Не знаете? Он в Швеции на конгрессе.
— Да-а? — Лицо Федора Ивановича сразу стало строже.
— В Швеции, в Швеции наш Светозар Алексеевич. Докладывает всему миру о наших успехах в области…
Но Федор Иванович уже не слышал ничего. Ясная догадка осветила сразу всё — все туманные слова академика, сказанные неделю назад за коньяком. «Наконец я приступлю к настоящему делу. Как агава, зацветаю на три дня…» Эти слова хорошо запомнил Федор Иванович, хоть и говорилось все вскользь и с бокалом в руке.
— Златоуст… — чуть доносилось до него извне. — И языки знает. Доклад ему, конечно, отредактировали, но читать… Числа двадцатого вернется, тут мы и соберемся…
Праздничные демонстрации в областных городах проходят недолго. Несколько кратких речей с трибуны, обтянутой кумачом, — и все разошлись. В этом году день седьмого ноября выдался ясный, без дождя, даже с морозцем, поэтому много демонстрантов осталось в центре. Толпы текли главным образом по спускающемуся к реке бульвару. И Федор Иванович шел со всеми, обдумывая свою предстоящую встречу с ученым советом. Ничего он не боялся, и «наследство» было хорошо размещено. Правда, статья была набрана и попала в руки. Вот что… Он не чуял под собой ног — горячие ветры неминуемой схватки дунули под крылья, понесли. Он летел, как летают во сне. Он как будто выходил под хмельком плясать, бросив оземь шапку.
Кто-то хлопнул его сзади по плечу.
— Летишь, счастливец? — Это Кеша Кондаков догнал его, обдал водочным душком. Он был в фиолетовом дубленом полушубке с кожаными шнурками на груди и в зеленом бархатном колпаке с темным меховым околышем. Бородатый, широко оскалившийся красавец.
Федор Иванович оглядел его.
— Боярский сынок вышел на охоту за красными девицами? — спросил, не сразу находя силы для улыбки. — Гриша Грязной ходит здесь и красой похваляется?
— Ох, Федя! — Кеше комплимент понравился, хотя он и охнул почему-то. — Ох, не говори! — Он опять улыбнулся. — Нет, умеешь, умеешь приятное сказать. Но честно, Федя, не до того. Где тут похваляться? Раньше я выйду сюда, к столбу, постою два вечера — смотришь, Оля на третий бежит. И мы с нею куда-нибудь… Или ко мне. Ты знаешь, я же опять в Заречье…
— Значит, лебедь не улетела?
— Раздумала, Федя.
— А теперь что мешает ей выходить?
— А ты взгляни!
Федор Иванович посмотрел туда, куда картинно развернулся Кондаков, и увидел его бывший дом и над аркой огромный известный всем портрет Сталина. Вождь стоял там на белом фоне в шинели и сапогах и в распахнутом шлеме-буденовке со звездой.
— Они же, бедные, там третий день в темноте сидят. И еще дня три будут. Чувствуешь? Вот послушай.
И он начал декламировать вполголоса. Как будто мягкий низкий ветер выдувал на ухо Федору Ивановичу слова:
Я — дитя условий коммунальных,
Мне окно что солнышко, — так нет! —
Каждый праздник пожилой начальник
На окно мне вешает портрет.
Тот портрет, соседям всем на зависть,
Занимает тридцать два окна!
Ваське на восьмом усы достались,
Мне — кусок шинельного сукна.
Быть бы мне отцом, народ пригревшим,
Я б заместо на окне висеть
Дал сыночку, Кондакову Кеше,
Из окна на праздник поглазеть.
— Что же ты врешь про тридцать два окна? — Федор Иванович покачал головой, любуясь Кешей. — Здесь всего-то будет пятнадцать.
— Восемнадцать, Федя, я считал. А что тридцать два — так это гипербола. Поэтам разрешается.
— Но не во всех случаях, Кеша. Далеко не во всех. Я б советовал тебе это стихотворение спрятать подальше. И забыть.
— Генералиссимус не обидится на шутку.
— Кеша, а вот это чьи строки:
Что и винтик безвестный
В нужном деле велик.
Что и тихая песня
Глубь сердец шевелит…
Чье это, Кеша? А?
— То серьезные строки, а про портрет — шутка, Федя.
— Небось уже многим прочитал?
— Это же экспромт!