Белые одежды. Не хлебом единым - Владимир Дмитриевич Дудинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И два собеседника, замолчав, отъединились друг от друга, улетели — каждый в свою страну. Федор Иванович рассеянно водил вилкой по салфетке. Посошков свирепо глядел на полупустую красивую бутылку, — может быть, он созерцал в это время нечто, о чем упорно не хотел распространяться, — свое недалекое будущее.
— Если тебе доподлинно известно, что ты еще раз явишься на землю, чтобы доделать оставшиеся дела… — сказал он вдруг, не отрывая взгляда от бутылки, соскальзывая на свою тему, — тогда это вообще игрушки, можно и на кресте. Это даже интересно. А вот если доподлинно известно, что это твое первое и последнее пребывание, — тогда надо по возможности уходить от креста. Касьяну же это только и нужно — убрать тебя навсегда.
Он что-то обдумывал, на что-то решался, и для этого ему нужно было молчаливое присутствие собеседника. Но он не беседовал. Говорил только с самим собой. Мысль горела, шла в глубине, но иногда поднималась, и тогда он выбрасывал на поверхность какой-то яркий узел, то, что предназначалось для Федора Ивановича.
— Природа вовремя нас убирает, — заговорил он после длинной паузы. — Всех классиков — писателей и композиторов, всех Венеций и норвежских фиордов хватает на среднюю жизнь. Поют Фигаро — тебе уже скучно, а они — впервые слышащие и впервые поющие — в восторге. Если проследить — все, Федька, на этот срок жизни рассчитано. За этот же срок человек приобретает опыт. А когда поймет, что надо действовать, и главное, поймет, как действовать, — тут он умирает! А если успевает сказать молодому: «Это невкусно, можешь не пробовать», тот говорит: «Заткнись, предок!» Хочет дойти сам. То есть хочет проделать уже сделанную работу, истратить свое время там, где оно уже истрачено другим. Природа не зря определила нам наш средний возраст — чтоб толклись на одном месте. Быстроты она не любит. Но некоторым поручает и скачок…
Он опять умолк, и опять из углов комнаты вышла тихая европейская музыка, заглушила мысли, остановила время…
— Наконец! — воскликнул вдруг Светозар Алексеевич. — Наконец я начинаю. Приступаю к настоящему делу. Которое даст плод. А десять лет жизни перед этим была подготовка. Как агава, зацветаю на три дня! А сколько еще возможностей, белых пятен! Ни в чем, Федя, нет и не будет последнего слова. Только у Касьяна уверенность в конечном знании. Любовь к тупику. Стать в конце коридора лицом к стене и гореть глазами…
— А кто найдет дверь в этой стене и откроет… — продолжил было Федор Иванович. Но академик не слышал.
— Что-то мы совсем не пьем, — перебил он. — Давай хряпнем по хорошей.
Он разлил в стеклянные пузыри весь благоухающий остаток. Перевернул бутылку, потряс ею и, подобрав губы, швырнул ее на пол. И этот жест был частью скрытой мысли, которая непрерывно горела в нем, изредка показываясь наружу. Молодецки «хряпнув», он посмотрел на Федора Ивановича.
— Пошли теперь наверх. — И, поднимаясь с кресла, крикнул: — Маркеловна! Как там чаёк? — Прислушался, склонив голову набок, и определил: — Ушла…
Федор Иванович впервые поднимался по этой лестнице. Наверху был этаж личной жизни академика. Двускатный чердак был разбит поперечными стенами на части, и в крайнем помещении Светозар Алексеевич устроил себе обширный кабинет. Множество стеклянных книжных шкафов стояло здесь спиной к обеим стенам, где потолочный скат опускался почти до высоты человеческого роста. В центре, в вышине, висела фарфоровая люстра — белая с синими вензелями, закрепленная бронзовыми цепями к потолку. Недалеко от входа заняла угол тесная компания из двух мягких кресел и дивана, окруживших низкий овальный стол светлого дерева. На нем поблескивал знакомый электрический самовар, стояли чашки с блюдцами, растопырилась стеганная на вате пестрая курица, затаившая в своем нутре чайник для заварки. Играли бликами еще какие-то чисто вытертые вещи. Вдали, боком к большому окну, завешенному сизой шторой со спокойным синим орнаментом, стоял тяжеловесный резной стол академика, созданный в прошлом веке, тоже чисто убранный, приготовленный к работе. Но Федор Иванович тут же заметил, что в кабинете давно не работали.
На столе мягко светился зеленый фаянсовый абажур. Его поддерживали три голые фарфоровые красавицы, бегущие вокруг центральной оси, — изделие датских мастеров.
— Очень дорогая была вещь, — сказал Посошков, заметив особый интерес Федора Ивановича к этой лампе. — А теперь ей вообще нет цены. Ты присмотрись — эти девы склеены. На кусочки были разбиты. Их когда-то разбила Оля. Из ревности… Ох, Федя, это было, было…
Он потрогал самовар и включил его — подогреться. Пробив на столе пальцами барабанную дробь, вспомнил важную вещь, вышел куда-то и вернулся с непочатой бутылкой коньяка и двумя бокалами — такими же стеклянными пузырями.
— Я вижу по твоим взглядам, Федя, ты понял все, в чем я не успел тебе исповедаться. — Светозар Алексеевич, стоя рядом с гостем, осмотрел кабинет. — Но в общем-то, у Варичева обстановка несравненно богаче…
— Дороже… — уточнил Федор Иванович.
— Спасибо… Но и из этих вещей раздавались, как ты понимаешь, увещевающие голоса. И раздаются. Все вещи на стороне врага. Надо с ними построже. Я думаю, пока закипает, надо нам немножко…
Он штопором выхватил из бутылки пробку и плеснул в бокалы самую малость. Оба пригубили и, держа стеклянные шары, согревая их пальцами, пошли по кабинету, по чему-то мягкому — это был особенный, живой и отзывчивый ковер.
— «Вчера имел я хлеб и кров роди-имый… А завтра встречусь с нищетой…» — запел Светозар Алексеевич мягким тенором.
У него был на удивление молодой, искренний голос. «Как у Лемешева!» — с удивлением подумал Федор Иванович. И притих, слушая. А академик пошел по кабинету, разводя рукой, обращаясь к невидимым теням:
— «Покину вас, священные моги-илы. — У него был даже лемешевский, ранящий душу „петушок“. — Мой дом и память светлых юных лет, пойду бездо-омный и унылый, тропой лишения и бед…» Ох, Федька, я умираю. — Он хлебнул из бокала и повис на плече Федора Ивановича. Но тут же воспрянул: — Ладно, пошли пить чай. Хочешь, покажу тебе, как в загсе…
Сунув бокал Федору Ивановичу, он подбежал к своему роскошному столу, остановился и взмахнул руками. Но не тот уже был Светозар Алексеевич Посошков. Он