Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существовало еще одно обстоятельство, сильно осложнявшее семейную жизнь, становившуюся совсем несносной — очередная беременность Софьи Андреевны, требовавшей от мужа предельной внимательности и осторожности. На философский и толерантный лад настраивали чтение Конфуция и шитье башмаков, но далеко не всегда и это помогало. Толстой винит себя за несдержанность: «Я имел несчастье и жестокость затронуть ее самолюбие, и началось. Я не замолчал… Она очень тяжело душевно больна. И пункт это беременность. И большой, большой грех и позор».
Повинился в грехе, заодно пронумеровав его. Раздражение всё не проходило. Безумие окружающих невыносимо. Вновь через несколько дней срывается, на этот раз вымещая недовольство на дочери: «Стал выговаривать Тане, и злость. И как раз Миша стоял в больших дверях и вопросительно смотрел на меня. Кабы он всегда был передо мной! Большая вина, вторая за месяц. Всё ходил около Тани, желая попросить прощения, и не решился». Трогателен Толстой, ходящий около дочери и так и не решившийся попросить у нее прощения. Похоже, что он готов попросить прощения и у маленького Миши, вопросительно на него смотревшего. Нехорошо, стыдно, еще одна вина, еще один грех. Удивительно неугасающее чувство неудовлетворенности собой, бесконечный процесс самосовершенствования, потребность всегда ощущать устремленный на него вопрошающий взгляд невинного ребенка, уподобиться которому завещал не Конфуций, а другой учитель.
Но Миша не так уж часто вопросительно смотрел на отца, застыв в больших дверях, да и Толстой воспитанию младших детей уделял гораздо меньше времени, чем некогда старшим. Чаще всего на него смотрели глаза жены, с упреком, а то и, как ему мерещилось, с ненавистью, побуждая Толстого обращаться к Богу с мольбой: «Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дерганье души — ужасно, не только тяжело, больно, но трудно. Помоги же мне!»
Беременность жены сопровождалась почти беспрерывными истериками и семейными сценами, всё возрастающей злобой. Толстой то отчаивается, то ставит перед собой задачу, очень трудно выполнимую: «Надо любить, а не сердиться, надо ее заставить любить себя. Так и сделаю». Но часто не владеет собой, и отчуждение между супругами продолжает расти. Накануне родов произошла новая и одна из самых тяжелых стычек, о которой известно главным образом из записи в дневнике Толстого. Этот несчастный день поначалу складывался довольно-таки удачно: косил, купался, был бодр и весел. Но позже посыпались злые, несправедливые и мелочные упреки жены. Вот тогда-то он и решил уйти совсем, но ее беременность заставила «вернуться с половины дороги в Тулу». Илья Львович так вспоминает эти драматические события, хотя нельзя исключить, что в его памяти совместились события разных лет (хронологические неточности в мемуарах Ильи очевидны, тут он далеко не так аккуратен, как Сергей Львович и Татьяна Львовна, а они этот рассказ не подтверждают, хотя и не отвергают): «Я никогда не забуду той ночи, когда за несколько часов до рождения моей младшей сестры, Александры, отец поссорился с матерью и ушел из дому. Несмотря на то что у нее уже начались родовые схватки, она в отчаянии убежала в сад. Я долго бродил по темным липовым аллеям, пока наконец не нашел ее сидящей на деревянной лавке в дальнем конце сада. Мне долго пришлось ее уговаривать вернуться в дом, и она послушалась меня только после того, как я ей сказал, что я поведу ее силой».
Роды начались под утро. В третьем часу Софья Андреевна пришла к мужу со словами: «Прости меня, я рожаю, может быть, умру». А далее в дневнике следуют горькие слова чувствующего себя бесконечно оскорбленным Толстого: «Пошли наверх. Начались роды, — то, что есть самого радостного, счастливого в семье, прошло как что-то ненужное и тяжелое. Кормилица приставлена кормить». Кормилица особенно возмутила Толстого. Он воспринял это как жест, направленный против него. Он негодовал и жаловался Черткову, который стал для него самым нужным и дорогим человеком, неоценимым помощником: «У нас в семье всё плотское благополучно. Жена родила девочку. Но радость эта отравлена для меня тем, что жена, противно выраженному мною ясно мнению, что нанимать кормилицу от своего ребенка к чужому есть самый нечеловеческий, неразумный и нехристианский поступок, все-таки без всякой причины взяла кормилицу от живого ребенка. Всё это делается как-то не понимая, как во сне».
Роды Софьи Андреевны давно уже в Ясной Поляне не воспринимались как нечто чрезвычайное. Деятельная хозяйка Ясной Поляны постоянно была беременной и кормящей грудью детей. Илья Львович, произведя нехитрые подсчеты, предпринял хорошо продуманную и прочувствованную защиту матери от критики, часто недобросовестной, злорадной и несправедливой. Вот характерный отрывок из сыновьей апологии матери:
«Из тринадцати детей, которых она родила, она одиннадцать выкормила собственной грудью. Из первых тридцати лет замужней жизни она была беременна сто семнадцать месяцев, то есть десять лет, и кормила грудью больше тринадцати лет, и в то же время она успевала вести всё сложное хозяйство большой семьи и сама переписывала „Войну и мир“, „Анну Каренину“ и другие вещи по восемь, десять, а иногда и двадцать раз каждую. Одно время она дошла до того, что отцу пришлось вести ее к доктору Захарьину, который нашел в ней нервное переутомление и сделал отцу дружеский выговор за то, что он недостаточно бережет свою жену».
Илья Львович (как и любимчик Софьи Андреевны Лев Львович) рисует в воспоминаниях портрет удивительно хорошей женщины, удивительной матери и удивительной жены. В том же духе и некоторые наблюдения в дневниках Татьяны Львовны, проницательно разглядевшей, что мать «больше любит папа, чем он ее, и рада, как девочка, всякому его ласковому слову». В воспоминаниях Татьяна Львовна, правда, жаловалась на одиночество в детстве, вызванное вечной занятостью родителей — отец жил по строгому рабочему расписанию, где не так уж много было «окошек» для задушевного общения с детьми, которых становилось всё больше, да и мать была всегда или за работой, или кормила, или бойко строчила на ножной швейной машинке, или переписывала рукопись Льва Николаевича, или бегала по хозяйству, или отвешивала лекарство больной бабе. Безделье Софью Андреевну тяготило. В хорошем расположении духа она бывала перегруженная заботами, радовавшими и вдохновлявшими ее. Лев Николаевич, размышляя о том времени, когда вырастут все дети и весь этот цикл бесконечных забот сам собой завершится, говорил о необходимости заказать для Софьи Андреевны гуттаперчевую куклу с вечным поносом.
Запомнились старшей дочери и идиллические картины семейной жизни, которых с годами становилось всё меньше и меньше: отец, смотрящий на мать, переписывающую очередную рукопись; он с нежностью гладит ее черные волосы, целует в голову, а она с любовью и благоговением целует большую и сильную руку мужа: «И в моем детском сердце поднимается при этом такая любовь к ним обоим, что хочется плакать и благодарить их за то, что они любят друг друга, любят нас и окутали всю нашу жизнь любовью».
Сергей Львович пишет, что постоянная озабоченность матери немного тяготила окружающих; она была слишком серьезной (очень редко смеялась и совершенно не понимала юмора, над чем подтрунивал Лев Николаевич) и нервной: «По характеру моя мать была не менее энергична, чем отец. Движения и походка ее были быстры, она всегда была занята, не могла ничего не делать, редко была праздной. Если у нее не было очередного дела — кормления детей, учения, переписки, хозяйственных забот и т. п., она находила себе дела: шила, рисовала, возилась в цветнике, варила варенье, мариновала грибы и т. д. Она редко просто гуляла, редко от души веселилась. Всегда на душе у нее была какая-нибудь забота».