История моей грешной жизни - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты права. Прости. Впредь буду пользоваться им.
— Думаю, тебе это будет непросто.
Вот какие диалоги сочиняет любовь, но ей за это не платят.
Утром в трактире, когда я, совсем одетый, хотел пойти разносить рекомендательные письма, увидал я барона де Берше, дядю моего друга Бавуа.
— Я знаю, — сказал он, — что племянник обязан вам своим положением, что он в почете, будет произведен в генералы при первой оказии и вся моя семья, как и я, счастлива будет познакомиться с вами. Я пришел предложить вам свои услуги и просить нынче же отобедать у меня; приходите всякий раз, как будете свободны, но покорнейше прошу вас никому не говорить, что он перешел в католичество, ибо по здешним понятиям это почитается бесчестьем, а бесчестье падает рикошетом на всю родню.
Я обещал не упоминать об этом обстоятельстве и прийти к нему суп есть. Все особы, к коим меня адресовали, показались мне честными, благородными, исполненными учтивости и всевозможных дарований. Более других приглянулась мне г-жа де Жантиль Лангалери, но у меня не было времени на ухаживания. Каждодневные обеды и ужины, на которые я из вежливости не мог не идти, стесняли меня до невозможности. Я провел в городке две недели, совершенно не чувствуя себя свободным именно потому, что все бешено хотели наслаждаться свободой. Лишь однажды смог я провести ночь с моей служанкой, мне не терпелось поехать с ней в Женеву; все желали дать мне рекомендательные письма к г-ну де Вольтеру и при этом изъясняли, что никто не в силах сносить его желчный нрав.
— Как, сударыня, неужто и с вами, любезно согласившимися играть с ним в его пьесах, г-н де Вольтер не мил, не ласков, не обходителен, не приветлив?
— Вовсе нет, сударь. На репетициях он нас бранил; мы все говорили не так, как он хотел, мы нечетко произносили слова, ему не нравились ни тон, ни манера, а на спектакле было еще хуже. Сколько шуму из-за пропущенного или добавленного слога, испортившего стих! Он внушал нам страх: та ненатурально смеялась, другая, в «Альзире», притворно плакала.
— Он хотел, чтоб вы взаправду плакали?
— Вот именно, он требовал, чтоб проливали настоящие слезы; он уверял, что актер может заставить плакать зрителя, если только плачет взаправду.
— И, думаю, он прав; но мудрый, рассудительный писатель не обращается так строго с любителями. Подобных вещей можно требовать только с настоящих актеров, но таков недостаток всех авторов. Им вечно кажется, что актер не произносит слова с должной выразительностью, не передает их подлинного смысла.
— Однажды я сказала ему, устав от придирок, что не моя вина, если слова его не звучат, как подобает.
— Я уверен, что он только посмеялся.
— Посмеялся? Скажите лучше надсмеялся. Он нахален, груб, невыносим в конце концов.
— Но вы простили ему все недостатки, я в этом уверен.
— Не будьте так уверены, мы его изгнали.
— Изгнали?
— Да, изгнали; он вдруг покинул снятые им дома и отправился жить туда, где вы его найдете; больше он не бывает у нас, даже когда его приглашают, ведь мы почитаем его великий талант и лишь в отместку довели до белого каления, дабы научить вести себя. Заговорите с ним о Лозанне, и вы услышите, что он о нас скажет, пусть даже, по своему обыкновению, в шутку.
Я часто встречал лорда Росбури, что некогда безответно влюбился в мою служанку. То был красивый юноша, самый молчаливый из всех, кого я знал. Мне тотчас сказали, что он умен, образован, ничем не опечален; в обществе, на вечерах, балах, обедах он только кланялся из вежливости; когда с ним заговаривали, он отвечал очень кратко и на хорошем французском, но со смущением, показывавшим, что любой вопрос его стеснял. Обедая у него, я спросил его о чем-то, что касалось его родины и требовало пяти-шести фраз; он, покраснев, все отменно изъяснил. Славный Фокс[348], которому тогда было двадцать лет, присутствовал на обеде, развеселил лорда, но он говорил по-английски. Я видел сего герцога в Турине восемь месяцев спустя, он влюбился в г-жу Мартен, жену банкира, которая сумела развязать ему язык.
В кантоне повстречал я девочку лет одиннадцати-двенадцати, чья красота поразила меня. То была дочь г-жи де Саконе, с которой свел я знакомство в Берне. Не знаю, какова была судьба этой девочки, что вотще произвела на меня столь сильное впечатление.
Ничто из сущего никогда не имело надо мной такой власти, как прекрасное женское или девичье лицо. Говорят, что сила в красоте. Согласен, ибо то, что меня влечет, мне, конечно, кажется прекрасным, но таково ли оно в действительности? Приходится в этом сомневаться, ибо то, что кажется мне прекрасным, не всегда вызывает общее одобрение. Значит, совершенной красоты не существует, либо сила эта сокрыта не в ней. Все, кто говорил когда-либо о красоте, уходили от ответа; они должны были держаться слова, что унаследовали мы от греков и римлян: форма. Красота, выходит, не что иное, как воплощенная форма. Все, что не красиво, не имеет формы, «бесформенное» противоположно «pulcrum»[349]или «formosum»[350]. Мы правильно делаем, определяя значение понятий, но когда оно заключено в самом слове, к чему искать еще? Если слово «форма» латинское, посмотрим, что оно значит в латыни, а не во французском, где, кстати, часто говорят «бесформенный» вместо «безобразный», не замечая, что противоположное по значению слово должно указывать на существование формы, которая не что иное, как красота. Заметим, что во французском и в латыни «безобразный» значит «безликий». Это тело без образа, без наружности.
Выходит, абсолютную власть надо мною всегда имела одухотворенная красота, та, что сокрыта в лице женщины. В нем таится ее прелесть, и потому сфинксы, коих видим мы в Риме и Версале, почти что заставляют нас влюбиться в их тела, воистину бесформенные. Созерцая лица их, мы начинаем находить красивой самую их безобразность. Но что такое красота? Мы ничего о ней не знаем, а когда хотим подчинить ее законам или определить эти законы, то, подобно Сократу, изъясняемся околичностями. Я знаю только, что наружность, чарующая, сводящая меня с ума, рождающая любовь, и есть красота. Это то, что я вижу, так говорит мое зрение. Если б глаза обладали даром речи, они изъяснились бы красноречивей меня.
Ни один художник не превзошел Рафаэля в искусстве рисовать прекрасные лица, но если б у Рафаэля спросили, что такое красота, чьи законы он так хорошо знал, он отвечал бы, что не знает ничего, что знает сие до тонкостей, что он творил красоту, когда видел ее перед собой. Это лицо мне нравится, ответил бы он, значит, оно прекрасно. Он возблагодарил бы Господа за прирожденное чувство красоты. Но «оmne pulcrum difficile»[351]. Почитают лишь тех художников, что в совершенстве отображали красоту, число их невелико. Если мы возжелаем освободить художника от обязанности делать творения свои прекрасными, то каждый сможет стать живописцем, ибо нет ничего проще, чем порождать уродство. Художник, в коем нет искры Божьей, добивается этого звания силой. Заметим, как мало хороших художников среди тех, кто предается искусству создания портретов. Это самый что ни на есть земной жанр. Есть три рода портретов — похожие и уродливые; по мне, за последние надобно расплачиваться палкой, ибо наглецы никогда не признаются, что обезобразили человека или хотя бы сделали менее красивым. Другие, достоинства которых несомненны, абсолютно похожи, даже до удивления, ибо кажется, что лица вот-вот заговорят.