Под созвездием Ориона - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако облака, о которых я вначале думал с удовольствием, начинали внушать беспокойство. Они становились грузнее, гуще. У некоторых начали темнеть бока. В воздухе появилось предощушение грозы (не обязательной, но возможной), которое я умел чувствовать загодя не хуже «баром э тра». Не хватало еще оказаться посреди поля под молниями и ливнем! Я попытался утешить себя тем соображением, что большой опасности все равно не будет. Ведь отчим объяснял про теорию вероятности. Но тут же возникло здравое возражение, что он мог и соврать. Разве мало он врал маме и мне! Вот и сегодня тоже: обещал, что придет машина, а где она, в какое провалилась место? Я даже назвал шепотом такое место самым подходящим словом, и от этого опять стало легче. Но тут же я сцепил пальцы замочком — чтобы погода не обиделась на меня за неподходящее выражение и не наслала в отместку грозовую тучу…
Наконец, когда вышли на лежневку, ведущую мимо «лагеря», через сухие тростники и болотца с морскими голубями, впереди открылся город. Он стоял на высоких откосах, поэтому видны были только прибрежные крыши и церковные башни. Я тогда не знал их названий, но помнил каждую. И сейчас различал хорошо. Вон справа купола двух церквей старинного монастыря (он всегда казался мне сказочным городком). Вон в самом центре панорамы моя белая башня. Иногда я называю ее «книжной», потому что в этой бывшей церкви теперь библиотека и я туда записан, в детский отдел. А рядом с ней не видная отсюда, но все равно реальная школа, в которую скоро опять придется ходить, во второй класс (об этом я вспомнил без удовольствия). Недалеко от «книжной» башни — еще одна, стройная, так и рвущаяся в небо. Говорят, скоро эту церковь опять сделают действующей, то есть разрешат молиться в ней верующим… А левее остальных — небольшая колокольня, рядом с которой я никогда не бывал, видел ее только издалека, если ходил с мамой и отчимом на пристань. Что в ней нынче, я не знал, но всегда радовался, если замечал эту башню над крышами и заборами протянувшихся вдоль реки улиц.
И теперь я радовался всем башням города сразу! Они были, как маяки для плывущего из дальних морей матроса (на звание капитана я не претендовал). Одно только плохо: если я смотрел на башни в половинку семикратного бинокля, они казались близкими, прекрасно различимыми (хотя и прыгали от моих шагов), а когда отрывался от окуляра, башни как бы уносились от меня в недосягаемую даль. И сразу становилось ясно, что еще шагать да шагать…
А облака над далеким городом, над дорогой, над моей головой громоздились уже совсем не по-доброму, и в них все заметнее набухала сизая краска. То, что соберется гроза, уже не вызывало сомнения. Вопрос только в том: застигнет ли в пути или позволит добраться до дома? Ох, кажется, не позволит…
Впрочем, в тревожных размышлениях была и польза: они отвлекали от усталости и заставляли топать поспешнее…
Все когда-то кончается. Под синими сгустившимися тучами перешли мы мост, дошагали до старинного здания музея с колоннами и деревянной пожарной вышкой. Здесь Анна Кондратьевна сказала:
— Мне ведь теперь в другую сторону, в Затюменку. Доберешься один-то, знаешь дорогу?
Чего ее было не знать! Вон, за несколько кварталов отсюда, за круглой «Ленинской» баней, за красным польским костелом с колоколенкой-малюткой, белеет моя башня. А от нее и от школы я в прошлом учебном году топал домой каждый день — всего-то семь кварталов!
Я заверил Анну Кондратьевну, что доберусь благополучно. Мне хотелось, чтобы она скорее ушла и не заметила, как я боюсь надвигающейся грозы.
— Ну, а если дождиком накроет, переждешь на каком-нибудь крылечке…
Пережду, — нервно сказал я. Гремело уже недалеко, а один раз над баней проскочил желтый зигзаг.
Крупный дождь ударил, когда я прошел два квартала. Я укрылся под узорным чугунным навесом кирпичного особняка (там, кажется была поликлиника). Струи лупили по доскам тротуара так, что те даже прогибались. И гремело крепко, и сверкало недалеко. Я вздрагивал. Но… видать, сказались прошлые переживания и усталость и боялся я грозы не как прежде, а словно по привычке. Будто даже не я, а кто-то другой, на кого я смотрю со стороны. Когда гроза откатилась (и утомленный мой страх — тоже), я сел на ступеньку и протянул ноги под слабеющие струи. Дождь ласково смыл с ног боль и утомление. Правда не надолго, а до той поры, когда я снова двинулся в путь.
Но теперь это был уже недалекий путь к дому. Пробилось солнце, засветилась над башней радуга, запахло как всегда после свежего дождя — тополями и сырыми досками тротуаров. И я затопал гудящими ступнями по этим доскам, по бликующим лужам… Вот и школа, вот и улица Дзержинского, вот поворот на улицу Герцена… Здесь ноющая боль в ногах и спине снова усилилась. Словно подвергла меня последнему испытанию. Можно было свернуть в старый, родной для меня двор, где я жил раньше, целых семь лет, зайти в гости к старшей сестре и ее мужу. Они тут же начнут кормить и поить меня, мазать на пятках мозоли, уложат отдыхать… Но мама-то, наверно, уже с ума сходит от тревоги. Да и вообще… во мне жило понимание, что всякий трудный путь надо проходить до конца.
И я прошел. По Герцена, по Первомайской, по Смоленской. Пересек мокрый, искрящийся от дождя двор. Прошлепал по пахнувшему жареным луком и примусом коридору, потянул обитую фанерой дверь, встал на пороге, увидел маму, отчима. И… расплакался.
Не разревелся я, а именно расплакался. Тихо и неудержимо. Капли начали падать с подбородка на половицы и на босые ступни, чиркать по перетянутыми лямками свитеру. Плакал не от усталости, не от боли в ногах, а, видимо, от всех переживаний и от обиды.
Мама подскочила, прижала (и от нее пахло мамой — ее руками, волосами, теплым утюгом от кухонного передника).
— Господи, где ты пропадал! — (На макушку мне тоже упала капля.) — Что с тобой случилось? Я всех обегала: куда ты девался…
— Да… — всхлипывал я в передник. — Сказали, что обратно на машине, а сами… Попробуйте-ка пешком туда-обратно… почти двадцать километров…
Отчим топтался рядом и негодующе выговаривал:
— Да как же так… Она же обещала… Ну я ей…
— Молчи уж, — сказала мама. — Кинули ребенка в картофельной борозде…
Почему то эти слова — «в картофельной борозде» — показались мне особенно горькими, и я расплакался сильнее.
…Ну, всё в конце концов проходит — и слезы, и первые расспросы, и горячие радости, по поводу благополучного конца приключений. Через четверть часа я лежал на кушетке, мама зачем-то растирала мои ноги полотенцем, смоченным в слабом растворе уксуса, и оба они — мама и отчим — слушали мой уже спокойный, без слез, рассказ о путешествии. Почему-то их обоих больше всего удивляло (и даже восхищало!), что я принес домой картошку.
— Почему ты ее не высыпал? — допытывалась мама. — Тащил такой груз!
А я только пожимал плечами (хотя в лежачем положении это было не совсем удобно). Выбросить картошку из вещмешка мне в дороге ни разу не пришло в голову. Ну, по правде говоря, не такая уж это была тяжесть. Мама потом взвесила на безмене — оказалось четыре с половиной кило. А кроме того, это же была пища. Продовольственный продукт ! У меня, пацаненка, все свое детство прожившего впроголодь, рука не поднялась бы выбросить то, что можно съесть. Лишь кладбищенский груздь вызывал у меня сомнения. Но картофельные клубни размололи гриб в труху, и мама выкинула его останки в помойное ведро. А потом стала кормить меня овсяным киселем с молоком (кто сейчас помнит, какое это восхитительное блюдо?).