Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако сейчас — как не раз бывало в последние несколько месяцев — ее присутствие начало раздражать его, угнетать; каждое произнесенное ею слово нервировало. Он жалел, что взял ее с собой. Только трусость, размышлял он, побудила его пойти к ней в то утро, когда Элен отвергла его. Он просто хотел, чтобы кто-то был с ним: ему было так необходимо с кем-то разговаривать.
— В чем дело, дорогой? — спросила Долли.
Он взглянул на нее. Она выглядела обиженной — обиженной, потому что он отнял у нее свою руку.
— В чем дело? — переспросил он. — О Господи, да право же… — И отвел глаза.
— Да, — мягко произнесла она. — Да, дорогой. Конечно. Я понимаю. Хотела бы я найти такие слова, от которых тебе стало бы легче. — Она порылась в сумке в поисках носового платка и промокнула глаза. — Но в такое время слова бессильны.
Он молчал. В лимузине стало отчаянно жарко. Элла Суон молча провела рукой по лбу. В воздухе удушливо пахло солью и дегтем, напоминая о море, о жаре, о загнивании. Лофтис скрестил ноги, развел их и непонятно почему чихнул — неужели они никогда не починят этот мотор? Раздалось слабое позвякиванье — он увидел торчащий под капотом катафалка зад мистера Каспера, обтянутый блестящей черной материей.
— Все, что пытаешься сказать в подобное время, — добавила Долли, — звучит так неуместно. — Она помолчала. — Почему-то.
«Да успокойся же. Просто помолчи».
Из-за угла выскочил огромный грузовик и, тяжело сотрясаясь, промчался мимо них к станции. На боку у него были большие красные буквы:
СКЭННЕЛЛ
Бочки с табаком высоко подпрыгивали в воздухе. Грузовик исчез позади них, оставив за собой слегка едкий запах табака. Мистер Каспер распрямился и вытер руки. Барклей залез в катафалк и включил мотор — тот издал громкий кашляющий звук, словно пес, выплевывающий с кашлем кость, и заработал; зонт голубого дыма вознесся в небеса, а Барклей отважно помахал из окна рукой. Мистер Каспер повернулся с расстроенным видом и залез на переднее сиденье. Катафалк поехал.
— Мне ужасно неприятно, — сказал мистер Каспер. — Ужасно. В такой день…
Речь его перешла в неразборчивый, еле слышный шепот, и лимузин тоже начал двигаться. По обе стороны дороги тянулись поля, заросшие болотной травой, шуршавшей в знойном воздухе; первые приземистые неприглядные городские дома замаячили впереди. По лимузину гуляли порывы воздуха, жаркого, насыщенного запахом мертвой рыбы и гниющей травы. Лофтис слышал доносившиеся с судостроительной верфи, находившейся недалеко, за болотом, звуки падающего металла, клепальных молотков, свисток поезда. Они проехали мимо маленького цветного мальчика, дувшего в жестяной рог, — он вытаращил глаза, глядя на катафалк, большие черные зрачки так и шныряли от удивления. Лофтис заерзал, взглянул на часы, снова скрестил ноги, думая: «Ну разве не достаточно чувства раскаяния? Неужели никак нельзя все это исправить? Неужели недостаточно этого горя? Сколько еще это продлится? Что я могу сделать?» Его по-прежнему преследовал призрак отца, слова, сказанные много лет назад, — старик, у которого неясность выражений часто походила на торжественную манеру речи и торжественную мудрость, но который тем не менее — несмотря на смесь догматизма и дезинформации, пробивавшуюся сквозь жалкие архаичные эдвардианские усы в виде скромного протеста непонимающего человека миру, давно ушедшему вперед, оставив его позади, — умудрился сказать если не действительно мудрые вещи, то по крайней мере долговечные общеизвестные истины, прошедшие проверку временем…
«Сын мой, никогда не позволяй страсти руководить тобой. Взращивай надежду, как цветок на голой земле беды. Если любовь разожгла пламя твоего богатого воображения, страсть сгорит в этом пламени, и лишь любовь выстоит… Послушай, сын мой…
Поверь мне, мальчик, у тебя хорошая женщина».
Лофтис заморгал, снова чихнул. Старик исчез с призрачной улыбкой благодушия; висячие неухоженные пятнистые усы перестали шевелиться, растаяли как дым…
В юности Лофтис относился к отцу терпимо и с плохо скрытым раздражением. Старик не отличался умом и — пришел к выводу Лофтис — был безусловно неудачником. Возможно, поэтому Лофтис никогда не воспринимал всерьез его советы. Но он, конечно, знал в день своей женитьбы четверть века назад, что у него «хорошая женщина». Что же до остального — до этих предостережений, о которых он вспомнил сегодня с чувством, что свершился рок, — он все это быстро отбросил, хоть и со смутным возмущением, возможно потому, что чувствовал: они могут сбыться. А что до любви… в самом деле, что можно сказать о любви? Страсть давно сгорела в том пламени, но тогда он забыл о предсказании отца и решил, что и любовь исчезла. Это было не так. С приливом нежности и тепла он понял, что любовь никогда не исчезала.
Внезапно он почувствовал жуткую боль в груди — словно вдруг вспыхнуло пламя. Пейтон. Она мертва. Это сказал ему Гарри. Он вспомнил ее безумное, дикое письмо. Смерть от падения. Птицы. Птицы?
А теперь он не мог вспомнить, когда эта страсть улетела, оставив его поглупевшим, и растерянным, и сбившимся с пути, — может такое быть с человеком?
* * *
Однажды весенним утром много лет назад, когда с травы почти исчезла роса, Лофтис, напившись кофе, сидел развалясь в садовом кресле, просматривая «Сандей трибюн» Порт-Варвика, и глядел, как утреннее солнце наползает на его частный пляж; из этого состояния его вывел шорох шагов сзади потраве и тоненький голосок, объявивший пылко: «Папа, папа, а я — красивая».
Он повернулся и с нежным вниманием, с каким отцы относятся к юным дочерям, наблюдал за Пейтон, а она, девятилетняя девочка, стоя в траве рядом с ним, произнесла, глядя в зеркальце: «Я красивая, папа!»
И это врезалось ему в сердце. Она была действительно красивая. Возможно, от первой сигареты, выкуренной утром, или от кофе, но у Лофтиса кружилась голова. Так или иначе, он навсегда запомнил этот момент на лугу — как он вдруг подхватил Пейтон в поистине диком приступе любви, прижал к себе и слегка сдавленным голосом прошептал: «Да, моя девочка — красавица», — с удивлением и легким смятением воздавая должное этой прелестной частице его, в которой жизнь будет биться бесконечно долго.
— …красавица, — говорил он, неуклюже прижимая ее к груди.
Ее длинные каштановые волосы закрывали ему лицо, превращая в слепца. Она хихикала, колотила его по спине, и зеркальце, которое она держала, выпало из ее рук в траву.
— Но не надо быть такой тщеславной, — сказал он.
— Нет, — сказала она.
— А ну давай вставай на ножки.
— Нет.
— Нет — что? — сказал он.
— Нет, спасибо, дурачок.
— Разве хорошо так говорить? Да ну же, вставай на ножки.
— О’кей, — сказала она.
Теперь она слезла с него, стояла босиком, расставив ноги на траве, и строила ему гримасы.
— Не надо так делать, — сказал он. — Знаешь, ты можешь озябнуть. И всю жизнь будешь выглядеть злой ведьмой.