Осиновый крест урядника Жигина - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12
— Про Столбова забудь! И про Губатова забудь! Таких фамилий ты отродясь не слышал. И людей этих, соответственно, в глаза не видел. Еще раз повторить? Или сразу запомнишь?
— Не дурнее прочих, запомним.
— Вот и замечательно. А теперь запоминай дальше. Стоит перед тобой, собственной персоной, в натуральном виде и обличии, Егор Исаевич Расторгуев, представитель Общества «Сибирский мукомол», и едет он на Первый Парфеновский прииск по личному приглашению тамошнего управляющего Савочкина, чтобы заключить договор на поставку муки. Тебя этот самый Расторгуев нанял для поездки как известного своей лихостью извозчика и обещал хорошо заплатить. Больше ты ничего не знаешь, и Расторгуева никогда раньше не видел. Запомнил? Повтори.
Извозчик, который совсем недавно подвез молодых людей, Столбова и Губатова, к Сибирскому торговому банку, а увез только одного Столбова, сидел сейчас на низкой и шаткой табуретке, смотрел снизу вверх узкими чалдонскими глазами, и взгляд его был совершенно бесстрастным, даже равнодушным. Повторять услышанное он не стал, дернул плечом и спросил:
— Деньги когда будут?
Столбов, назвавший себя Егором Исаевичем Расторгуевым, подошел к нему ближе, наклонился, заглядывая в лицо, и неожиданно рассмеялся:
— А ты, братец, оказывается, жадный! Что, разбогатеть не терпится? Ты потерпи… Вот съездим, и тогда полный расчет. Ночь еще здесь переночуем, а рано утром — в дорогу. Теперь повтори.
Извозчик смотрел не смаргивая, прежним бесстрастным взглядом. Молчал. Затем неторопливо поднялся, ударил ладонью о ладонь, будто невидимую пыль стряхивал, и в глазах у него мелькнула злая искра:
— Егор Исаевич Расторгуев, из «Сибирского мукомола», едет к Савочкину на прииск о продаже муки договариваться… Заплатить хорошо обещал, — извозчик помолчал и добавил: — да боюсь, как бы не обманул, шибко долго жданками кормит!
— Молодец! Но последнее, я думаю, говорить никому не надо.
— А я не кому-то, я тебе говорю, Егор Исаевич, чтобы не запамятовал.
— Еще раз молодец! Но беспокоиться обо мне не нужно, память у меня хорошая. А теперь, как говорится, займемся сборами в дальнюю дорогу.
— Я пойду коня напою да сена дам. Мне собраться — только подпоясаться.
Извозчик, не оглядываясь, вышел на улицу, взял вилы под навесом и принялся распечатывать небольшой стог, стоявший в углу ограды. Сбил с него толстую снежную шапку, вывернул большой пахучий пласт и отнес в конюшню, где возле яслей уже дожидался конь, посверкивая в полутьме ярким карим глазом. Сено с шорохом легло в ясли, конь ткнулся в него губами, всхрапнул и мотнул головой, раскидывая гриву. Глаз вспыхивал, будто фонарь.
— Жуй давай, нет у меня хлеба, не захватил!
Конь снова мотнул головой, потянулся к хозяину, шевеля губами, словно хотел поцеловать. Извозчик потрепал его ладонью по крепкой изогнутой шее, вздохнул:
— Эх, Сема, только и есть у тебя одна родная душа — конская. Дожился… Ну-ну, не ластись, сказал же — нет хлеба, не взял. Прости, братец, забыл. Тут обо всем забудешь! Заблудился твой хозяин, Семен Холодов, крепко заблудился, а отступать некуда. Вот и поедем завтра кривое счастье искать. Так что жуй, братец, от пуза, когда еще доведется тебя кормить, я и не знаю…
Взглянул бы сейчас кто-нибудь из деревенских на Семена Холодова мог бы и не признать. Да и как признать в суровом, угрюмом мужике, который, похоже, состарился раньше времени, когда-то молодого и улыбчивого парня? Времени прошло изрядно, жизнь его покатала вдоволь, научила смотреть вокруг прищуренным, холодным взглядом, а заодно и отметины на лбу оставила — две глубоких, продольных морщины, которые не разглаживались даже в том случае, когда он не хмурился. А хмурым и молчаливым он теперь был почти всегда и разговаривал подолгу и обстоятельно лишь с конем.
После памятной драки за околицей, когда сошлись они на кулаках с Ильей Жигиным, когда не удалось ему одержать победу и пришлось уступить Василису, после развеселой свадьбы, которая несколько дней шумела и плясала на Покров и на которой гуляла едва ли не вся деревня, а он стоял в ограде, слушал и ломал в бессилии сухие верхушки плетня; после всего этого, не в силах пережить позора и не в силах нарушить данного слова, Семен собрался в один день, закинул за плечи тощую и потому легкую котомку и ушел в город. А можно и так сказать — сбежал. Ни материнские слезы не остановили, ни отцовская ругань. Бежал, будто на пожар торопился успеть.
Добрался до Ярска, помыкался всласть по разным углам, перебиваясь с хлеба на квас, досыта нагляделся на разных людей и научился от них лишь одному правилу — никому доверяться нельзя. Только самому себе да еще коню, верному своему Карьке. Купил он его жеребенком, выкормил, выходил, сделался с его помощью городским извозчиком и даже сподобился заработать денег, чтобы заиметь на них маленькую избенку на городской окраине и срубить возле нее такую же маленькую конюшню.
Жил Семен сам-один, правда, время от времени появлялись у него в избенке разные бабы, но подолгу они не задерживались, через месяц-другой он грузил их на сани или на телегу вместе со скарбом и отвозил туда, откуда взял. Бабы, как они потом сами рассказывали, долгой совместной жизни с ним не выдерживали; молчит, будто язык проглотил, смотрит в пол, угрюмо прищурившись, и какие у него мысли в голове шевелятся, никогда не узнаешь. А самое странное, опять же рассказывали бабы, что он всех их в сладкие ночные минуты называл Василисой. И хотя пить он не пил, черным словом не ругался и руку никогда на них не поднимал, бабы все равно боялись его и, устав от этой постоянной боязни, просились, чтобы он их с миром отпустил. Семен, не говоря ни слова, шел и запрягал Карьку.
Сейчас он снова ходил в холостяках, нисколько об этом не горюя, и думать не думал о семейной жизни, потому что с недавних пор его дорога резко вильнула в сторону и пошла петлять вкривь и вкось, будто Карька на ходу помочился и след на песке оставил.
— Доброго тебе здоровьичка, Семушка, — раздался за спиной вкрадчивый, едва слышный голос, будто на ухо прошептали.
Обернулся, уже зная, кто к нему пожаловал, и увидел в узком и высоком дверном проеме конюшни маленького, седенького, чуть сгорбленного старичка. Он опирался на длинный костыль, который доставал ему до самого подбородка, и смотрел круглыми, выцветшими глазами, которые тускло отсвечивали, будто были помазаны маслом.
— И тебе — здорово.
— Вот, Семушка, еле-еле дотянулся, ноги-то мои не бегают, отбегали мои ноженьки, и сам загибаюсь, как сучок на сухой лесине. Ты-то как поживаешь?
Семен оттолкнул Карьку, снова потянувшегося к нему, вышел из конюшни и молча махнул рукой, давая знак старику иди за мной. Старик мелким, но очень скорым шагом последовал за ним и в ходьбе выпрямился, ровненьким стал, как костыль, на который он не опирался, а только переставлял. Миновали калитку, вышагнули на улицу и там, отойдя от своей избы, Семен внезапно остановился и обернулся, так резко, что старик с разгону едва не налетел на него.