Кожа времени. Книга перемен - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот об этом Бродский и предупреждал цветущую молодежь Америки, уговаривая не обольщаться иллюзиями и смотреть на вещи прямо, хотя им, по правде сказать, это все равно.
3
Когда мне исполнилось 66, я вспомнил, что так называлась карточная игра, в которую мне довелось играть с бабушкой и теткой. Не умея читать, я уже разбирал масти и знал, как жульничать или — на их языке — «махерить». Такой была первая микстура от скуки. Карты складывались в симметричные, но не повторяющиеся узоры, и, следя за ними, я не замечал хода еще совсем молодого времени, тем более что меня не научили пользоваться часами.
Вскоре я забыл правила этой игры — появились другие. Сладкие, как букварь, страшные, как школа, стыдные, как любовь, страстные, как творчество. Последнее всю — или почти всю — жизнь казалось мне самым могучим и никогда не преходящим соблазном. Ведь оно позволяло не подчиняться правилам, а создавать или хотя бы переписывать их. Для меня это было настолько очевидным и волшебным, что я почти никогда не подвергал сомнению природу своих занятий.
— Когда пишешь, не страшно, — сказал мне однажды Сорокин, и я вздрогнул, узнав мысль.
Вроде бы из этого следует, что художник находится в привилегированном положении, но от того, кто пишет декорации, не меняется общий расклад. В молодости думаешь, что скука имеет внешние причины: не дано, не дают, не пускают. Больше КГБ и Брежнева меня пугало узаконенное безделье.
— Наше КПД, — шутили мы с такими же друзьями, — как у паровоза «Кукушка».
Позволяя жить скудно и бесполезно, власть изматывала не трудом, а праздниками. Гулаг скуки располагался в каждой конторе, и я с ужасом думал, что попаду туда навсегда. Собственно, я и бежал от того, что жаждал труда как спасения от скуки.
— Каждый автор, — хвастался я в интервью, — каторжник, влюбленный в свою тачку.
Но Бродский все же прав. Рано или поздно угар проходит, и ты начинаешь догадываться, что твое дело не так уж сильно отличается от других. Скука универсальна, она не разбирает, она видит нас насквозь и легко преодолевает выстроенные нами преграды. Их искусственность начинаешь замечать с годами, когда опыт уже не накапливается, а повторяется. Постепенно в душе складываются сомнения, разъедающие покой, как атеизм — веру. Начинаешь подозревать, что от того, что увидишь еще один город, прочтешь еще одну книгу или даже напишешь ее, ничего принципиально не изменится. А потом становится хуже, и ты поймешь, что ничего принципиального нет, и меняться нечему.
Оставшись наедине с пустотой, как Фауст у Пушкина, и называя ее скукой, как Бродский в Дартмуте, ты вынужден проситься обратно — в мир иллюзий. Но вход разрешен лишь тем, кто готов принять их за настоящие: гипсовые стены — за каменные, простое стекло — за цветное, двумерное — за объемное и потемкинскую деревню — за настоящую.
Зная путь обратно, я полюбил скучать. Истребив важные дела, просто признав их неважными, я ухожу подальше, чтобы не делать ничего, зная, что долго так продлиться не может. Оголив себя, жизнь становится острой, болезненной, и ты, настрадавшись от холода, возвращаешься к обыденным ритуалам, не требуя от них смысла, — лишь бы были. Так электрошок скуки возвращает аппетит, лечит стресс и примиряет с обманом.
Об этом, конечно, не догадываются те, кто еще сам не знает, что нуждается в терапии. Сегодня им хватает телефончиков. Портативные ширмы, они заслоняют скуку вместе с окружающей реальностью. Но, глядя на встречных, не смеющих поднять глаза от экрана, я знаю, что у них всё еще впереди, ибо не зря Мефистофель объявил нам свой вердикт: «Тварь разумная скучает».
1
Создателя Всемирной паутины Тимоти Бернерс-Ли спросили, что в ней его больше всего удивляет. Он ответил не задумавшись: «Котята».
И действительно, тотальная эпидемия, носящая головоломное название «айлурофилия», с большим трудом находит себе объяснение. Кошки появляются в Сети в четыре раза чаще собак. Причем это чисто интернетовский феномен. Собаки бесспорно лидируют в качестве героев книг и фильмов. Они незаменимы для сюжета уже потому, что верно ему служат и охотно подсказывают. Долго проживет герой вестерна, пихнувший собаку? Выйдет ли замуж героиня за жениха, согнавшего пса с кресла? Станем ли мы сочувствовать зайцу, если за ним гонится роскошная борзая?
Но кошки не годятся для сюжета вовсе. Во-первых, они не пойдут с вами на охоту — нужны мы им, как же. Во-вторых, коты не делают того, чего от них ждут. Они вообще редко что-нибудь делают, и никогда для нас. Интернет, как и мы, любит их не за что-то, а потому, что они есть, да еще у нас. Эта любовь уж точно побеждает всё, ибо не требует пользы, объяснений, даже взаимности.
«Постить котиков» — самый распространенный способ отправлять их культ. Делясь образом, созданным не по нашему подобию, мы курим фимиам кошачьей тайне. Иногда она, как жизнь, мурлычит, и мы на короткий миг верим, что поймали ее за хвост. Но как всякое счастье, это мимолетная иллюзия, оставляющая нас в недоумении. Развеять его нельзя, но и отступить не хочется. Коты — коан, решая который, мы поднимаемся. Лишь над собой, конечно.
2
Коты сопровождали меня всю жизнь. Первый явился на свет чуть ли не со мной — я его помню столько, сколько себя. Честно говоря, он был лучше. Громадный, черный, с белой бабочкой и хвост поленом. От неграмотности родители его назвали Минькой, что в переводе с латышского означает «кис-кис». Ему было все равно. Он снисходил до общения с нами, как и положено богу. Меня, самого маленького, он выделял из всей семьи и гонял по бесконечному коридору коммунальной квартиры. Я опасливо обожал своего мучителя, как некоторые любили строгую советскую власть или капризную балтийскую погоду.
Минька наблюдал за ходом совместной жизни, довольно прищуриваясь, что свойственно всем котам в мертвый сезон. Но весной он забывал, как нас звали, и исчезал, отправляясь по своим делам, о свойствах которых я еще не догадывался. К лету он, соглашаясь дарить любовь и нам, всегда возвращался, кроме одного раза — последнего.
Минька был первой утратой в моей жизни, и я тосковал по нему до Америки, где у нас появился сибирский Геродот. Я знал его родителей. Отец, Тимофей, был размером с овцу, мяукал басом и заслонял собой дверной проем, пуская в дом лишь тех, кто его гладил. Мать, Ромашка, отличалась хрупкой красотой и среди кошачьих.
Хотя на этот раз наш кот был моложе меня, я каждый день у него учился, не уставая поражаться нечеловеческой мудрости. Геродот ничем не владел и всем пользовался. Познавая мир, он употреблял его по назначению с тем аристократическим эгоизмом и произволом, который доступен мушкетерам Дюма и алкашам Ерофеева. Принимая вызов гречневой крупы или рождественской елки, Геродот не сдавался, не одолев противника. Словно Дон Кихот, он жил среди химер, к которым, подозреваю, относились и мы с женой, но в отличие от сумасшедшего рыцаря Герка исповедовал солипсизм, не сомневаясь, что мироздание — продолжение его кошачьего сознания. При этом Геродота, чего не скажешь обо мне, не волновало, откуда берется миска с едой: она была всегда, как день, ночь и ласка. Не удивительно, что я ставил на Геродоте теологические эксперименты и вставлял его во всё, что писал.