Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преимущественно мы говорили о двух отвлеченных предметах — обоге и бытии его, то есть существует он или нет, и об женщинах. Князь был оченьрелигиозен и чувствителен. В кабинете его висел огромный киот с лампадкой. Новдруг на него находило — и он вдруг начинал сомневаться в бытии божием иговорил удивительные вещи, явно вызывая меня на ответ. К идее этой я былдовольно равнодушен, говоря вообще, но все-таки мы очень завлекались оба ивсегда искренно. Вообще все эти разговоры, даже и теперь, вспоминаю сприятностью. Но всего милее ему было поболтать о женщинах, и так как я, понелюбви моей к разговорам на эту тему, не мог быть хорошим собеседником, то ониногда даже огорчался.
Он как раз заговорил в этом роде, только что я пришел в этоутро. Я застал его в настроении игривом, а вчера оставил отчего-то вчрезвычайной грусти. Между тем мне надо было непременно окончить сегодня же обжалованье — до приезда некоторых лиц. Я рассчитывал, что нас сегодня непременнопрервут (недаром же билось сердце), — и тогда, может, я и не решусь заговоритьоб деньгах. Но так как о деньгах не заговаривалось, то я, естественно,рассердился на мою глупость и, как теперь помню, в досаде на какой-то слишкомуж веселый вопрос его, изложил ему мои взгляды на женщин залпом и счрезвычайным азартом. А из того вышло, что он еще больше увлекся на мою же шею.
— …Я не люблю женщин за то, что они грубы, за то, что онинеловки, за то, что они несамостоятельны, и за то, что носят неприличныйкостюм! — бессвязно заключил я мою длинную тираду.
— Голубчик, пощади! — вскричал он, ужасно развеселившись,что еще пуще обозлило меня.
Я уступчив и мелочен только в мелочах, но в главном неуступлю никогда. В мелочах же, в каких-нибудь светских приемах, со мной богзнает что можно сделать, и я всегда проклинаю в себе эту черту. Из какого-тосмердящего добродушия я иногда бывал готов поддакивать даже какому-нибудьсветскому фату, единственно обольщенный его вежливостью, или ввязывался в спорс дураком, что всего непростительнее. Все это от невыдержки и оттого, что выросв углу. Уходишь злой и клянешься, что завтра это уже не повторится, но завтраопять то же самое. Вот почему меня принимали иногда чуть не зашестнадцатилетнего. Но вместо приобретения выдержки я и теперь предпочитаюзакупориться еще больше в угол, хотя бы в самом мизантропическом виде: «Пусть янеловок, но — прощайте!» Я это говорю серьезно и навсегда. Впрочем, вовсе не поповоду князя это пишу, и даже не по поводу тогдашнего разговора.
— Я вовсе не для веселости вашей говорю, — почти закричал яна него, — я просто высказываю убеждение.
— Но как же это женщины грубы и одеты неприлично? Это ново.
— Грубы. Подите в театр, подите на гулянье. Всякий из мужчинзнает правую сторону, сойдутся и разойдутся, он вправо и я вправо. Женщина, тоесть дама, — я об дамах говорю — так и прет на вас прямо, даже не замечая вас,точно вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу. Я готовуступить, как созданью слабейшему, но почему тут право, почему она так уверена,что я это обязан, — вот что оскорбительно! Я всегда плевался встречаясь. Ипосле того кричат, что они принижены, и требуют равенства; какое тут равенство,когда она меня топчет или напихает мне в рот песку!
— Песку!
— Да, потому что они неприлично одеты; это только развратныйне заметит. В судах запирают же двери, когда дело идет о неприличностях; зачемже позволяют на улицах, где еще больше людей? Они сзади себе открыто фру-фру[1]подкладывают, чтоб показать, что бельфам;[2] открыто! Я ведь не могу не заметить,и юноша тоже заметит, и ребенок, начинающий мальчик, тоже заметит; это подло.Пусть любуются старые развратники и бегут высуня язык, но есть чистая молодежь,которую надо беречь. Остается плеваться. Идет по бульвару, а сзади пустит шлейфв полтора аршина и пыль метет; каково идти сзади: или беги обгоняй, илиотскакивай в сторону, не то и в нос и в рот она вам пять фунтов песку напихает.К тому же это шелк, она его треплет по камню три версты, из одной только моды,а муж пятьсот рублей в сенате в год получает: вот где взятки-то сидят! Я всегдаплевался, вслух плевался и бранился.
Хоть я и выписываю этот разговор несколько в юморе и стогдашнею характерностью, но мысли эти и теперь мои.
— И сходило с рук? — полюбопытствовал князь.
— Я плюну и отойду. Разумеется, почувствует, а виду непокажет, прет величественно, не повернув головы. А побранился я совершенносерьезно всего один раз с какими-то двумя, обе с хвостами, на бульваре, —разумеется, не скверными словами, а только вслух заметил, что хвостоскорбителен.
— Так и выразился?
— Конечно. Во-первых, она попирает условия общества, аво-вторых, пылит; а бульвар для всех: я иду, другой идет, третий, Федор, Иван,все равно. Вот это я и высказал. И вообще я не люблю женскую походку, еслисзади смотреть; это тоже высказал, по намеком.
— Друг мой, но ведь ты мог попасть в серьезную историю: онимогли стащить тебя к мировому?
— Ничего не могли. Не на что было жаловаться: идет человекподле и разговаривает сам с собой. Всякий человек имеет право выражать своеубеждение на воздух. Я говорил отвлеченно, к ним не обращался. Они привязалисьсами: они стали браниться, они гораздо сквернее бранились, чем я: и молокосос,и без кушанья оставить надо, и нигилист, и городовому отдадут, и что я потомупривязался, что они одни и слабые женщины, а был бы с ними мужчина, так я бысейчас хвост поджал. Я хладнокровно объявил, чтобы они перестали ко мнеприставать, а я перейду на другую сторону. А чтобы доказать им, что я не боюсьих мужчин и готов принять вызов, то буду идти за ними в двадцати шагах досамого их дома, затем стану перед домом и буду ждать их мужчин. Так и сделал.
— Неужто?
— Конечно, глупость, но я был разгорячен. Они протащили меняверсты три с лишком, по жаре, до институтов, вошли в деревянный одноэтажныйдом, — я должен сознаться, весьма приличный, — а в окна видно было в доме многоцветов, две канарейки, три шавки и эстампы в рамках. Я простоял среди улицыперед домом с полчаса. Они выглянули раза три украдкой, а потом опустили всешторы. Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду, спал,и его нарочно разбудили; не то что в халате, а так, в чем-то очень домашнем;стал у калитки, заложил руки назад и начал смотреть на меня, я — на него. Потомотведет глаза, потом опять посмотрит и вдруг стал мне улыбаться. Я повернулся иушел.
— Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: тыкраснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и — такое, можно сказать,отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои летаизвестного впечатления? Мне, mon cher,[3] еще одиннадцатилетнему, гувернерзамечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.