Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володя Бочкарев был одним из предтеч сладостной новой эпохи, когда язык стал худо-бедно доводить до Киева, но, как водится у предтеч, войти в нее ему не было суждено. После спектакля я потерял его из виду, а вскоре узнал, что он покончил самоубийством.
Только-только начавшиеся в период “оттепели” поездки за границу проходили под строжайшим контролем, осуществлявшимся до, во время и после поездки. Одна знакомая из музыкальных кругов съездила в составе тургруппы в Италию и по возвращении подверглась суровой проработке за любовную связь с гидом, о которой ее спутники не преминули донести по начальству.
Я рассказал об этом казусе Юре Щеглову. Комментарий поступил через несколько дней:
– Алик, ты знаешь, я обдумал твою итальянскую историю. Тут важно, что речь идет именно о гиде. Ведь что такое гид? Гид – это первый иностранный мужчина, с которым встречается советская женщина, буквально – первый встречный иностранец.
Как я уже писал, летом 1957 года, уклонившись от поездки на целину и одновременно от участия в Международном фестивале молодежи, я поехал в Пицунду. Поехал с Ирой, моей будущей первой женой.
В свои неполные двадцать лет мы были страшно молоды. Молода была и Пицунда, еще не ставшая модным курортом, не застроенная санаториями, дикая, с полупустым пляжем, прозрачной водой и одинокой голубой будочкой на сваях, где подавали пиво и раков.
На эту будочку я любовался, но зайти в нее мне в голову не приходило. Она радовала самим фактом своего существования, идеей “оттепели”, сервиса, выпивки и закуски, праздника, который всегда с тобой, но ни таких денег, ни таких вкусов, ни, главное, искусства посещения таких злачных мест у меня не было (и еще долгое время не появлялось).
Мы жили впроголодь, ничуть от этого не страдая. Много плавали (я только-только научился), исхудали, загорели. Я с гордостью носил свои первые джинсы. Джинсы это немного громко сказано – они были польские, зеленые, дешевые, но, как написал бы Гоголь, издали вполне могли сойти за фирменные. Еду мы покупали на маленьком местном рынке, в основном яйца и помидоры; холодильника не было, и как-то раз экономно запасенные на неделю вперед яйца испортились, образовав памятную брешь в бюджете.
В общем, было не до раков, но заглядываться на голубую будку, форпост прогресса, я не переставал. И однажды оказался посвященным в некоторые из ее тайн.
Я стоял невдалеке, когда оттуда выскочил, хлопнув дверью и шумно сбежав по ступенькам, возбужденный посетитель. Такой толстый, что живот, перерезанный поясом, мощно набухал по обеим его сторонам, в белых парусиновых брюках, с густой, уже седеющей гривой и бородой, большими глазами и губами, подвижный – и весь взрывающийся от негодования.
– Никакого желания меня накормить! Никакого желания меня накормить! – со смесью возмущения и удивления повторял он.
Для меня, как и для всякого знакомого с советским общепитом, в отсутствии такого желания не было ничего удивительного. Удивительным было скорее удивление этого живописного толстяка. Разумеется, следовало сделать какую-то поправку на “оттепель” и на экзотичность недоступного мне очага гастрономической культуры, тем более что именно этому клиенту пиво, раки и прочие гурманские прелести, судя по его виду, полагались. И все же его неподдельная ярость поражала, обличая в нем инопланетянина, иностранца, реэмигранта, на худой конец, человека с раньшего времени.
Между тем его личность была немедленно установлена – не мной, тогда еще мало кого знавшим, а моим учителем Вячеславом Всеволодовичем Ивановым. Не помню, почему мы оказались там одновременно, – возможно, у В. В., жившего в соседнем поселке, были в этом месте назначены поочередные встречи со мной и с этим чудаком, который оказался ни больше ни меньше как Самуилом Борисовичем Бернштейном, уже тогда видным, а в дальнейшем еще более знаменитым славистом.
Как свидетельствует Википедия, С. Б. Бернштейн родился в 1911 году и дожил до 1997-го – до восьмидесяти шести. Но в описываемый драматический момент ему было всего 46, так что откуда седина и дореволюционный пафос, остается загадкой. Это было внезапное явление вживе какого-то мифического персонажа – зощенковского сумасшедшего, который “через все ваши революции сохранился”, уже любимого Остапа Бендера, еще неведомого Воланда.
Его фраза запомнилась намертво и вошла в мой сначала небольшой, но быстро пополнявшийся цитатник, содержавший рецепты остраненного осмысления на все случаи советской жизни. Потом я иногда видел его в Институте славяноведения в Трубниковском, но лично не познакомился, а там и вообще уехал и не имел случая – ни тогда, ни впоследствии, когда стал опять наезжать в Россию, – сообщить ему о его доле ответственности за мою эмиграцию.
Мы с Ирой отдыхали в Пицунде, а в трех километрах от нас, в совершенно уже пустынной Лидзаве, Иванов и В. Н. Топоров с женами. Мы еще в Москве знали, что Иванов будет снимать где-то по соседству, и, приехав, я стал предвкушать визит к обожаемому учителю, готовиться, собираться, откладывать, решаться. Наконец мы отправились. Ира со смехом, правда, не без оттенка ревности, заметила, что я краснею, как влюбленная девушка, идущая на первое свидание. Но приняли нас запросто, приглашали приходить еще, и мы стали бывать у них.
В Лидзаве не было своего рынка, и им время от времени приходилось делать закупки на нашем. Вот однажды мы встречаем В. В. с сумкой: Таня (Татьяна Эдуардовна, тогдашняя, первая, прелестная его жена) поручила ему купить килограмм слив.
Ира с радостью вызывается помочь. Мы подходим к прилавку, и она добросовестно принимается за дело: переходит от одной торговки к другой, приценивается, пробует. Тем временем В. В., повернувшись к прилавку спиной, заводит со мной разговор на научную тему, о какой-нибудь там роли хеттского языка в выработке новых представлений об индоевропейских спирантах.
Сзади доносятся реплики:
– Не кладите эти зеленые.
– Какие же зеленые? Совсем не зеленые!
– Нет, зеленые.
– Да это сорт такой. Тут и зеленые, и не зеленые, никакой разницы…
В. В., не оборачиваясь, роняет:
– Нет, не скажите, все-таки должны быть какие-то градации.
Когда он ушел и мы остались одни, я стал назидательно повторять Ире: “Градации! Должны же быть какие-то градации! Ты понимаешь теперь, какой это ученый?”
Проппа мы тогда еще не читали (кстати, прочел я его вскоре с подсказки того же Иванова) и не знали, что все происходящее может быть описано как выведывание, вредительство, отлучка, ликвидация недостачи и так далее, в сугубо научном ключе. Градации были из этого репертуара, харизматичного именно своей метаязыковой сухостью.
Харизма! Харизмы ему было не занимать.