Записные книжки. Воспоминания - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Безвременно горя» – совершенно не по-фетовски и достойно Тютчева. Здесь обаятельная неловкость сочетания рождает слово. (Неловкость, п ч обычно безвременно употребляется в смысле преждевременно – «безвременно скончался», – здесь же оно употреблено в смысле несвоевременно.)
Мне непонятны стихи без рифм и поэзия без слов (это питавшее нас молоко акмеизма).
Один Блок умел писать без слов так, что никаких слов не надо было. Но он один!
Лиля Юрьевна с ужасом вспоминала о том, как они жили втроем в одной комнате. Они повесили на дверях объявление: «Брики никого не принимают»; но комната была во втором этаже на Мясницкой – все люди проходили мимо, и все заходили завтракать, обедать и ужинать.
Маяковский: – По сравнению с тем, что там делалось, публичный дом – прямо церковь. Туда хоть днем не ходят. А к нам – целый день; и все бесплатно.
Когда Маяковскому на каком-то собрании литераторов представили Безыменского, он ему громко сказал: «Вы бы, Безыменский, остриглись, а то вы на поэта похожи».
Маяковский нежно любит Пастернака, а о Мандельштаме говорит с презрением…
Типот назвал Л. Ю. Брик «великосоветской львицей».
Мы с Бухштабом как-то раз широко использовали один из тыняновских припадков человеконенавистничества.
Мы провожали его, и от Исаакиевской пл до Греческого просп он рассказал нам множество скверностей о литературных людях, живых и мертвых.
В частности, достопримечательная история о Достоевском, которую Ю. Н. знает от Кони.
Достоевский якобы явился к Тургеневу, когда они были уже в самых дурных отношениях, и рассказал ему о себе самом ставрогинскую историю (растление девочки).
Тургенев вскочил и закричал: «Как вы смеете приходить ко мне с вашими мерзостями! Убирайтесь вон!»
На это Дост объяснил, что он был у своего старца и тот приказал ему пойти к его злейшему врагу и сознаться во всем… – «так вот – я и пришел к вам».
Историю эту Кони слышал от И. С. Тургенева.
«Представляете себе, – говорил нам Тынянов с восторгом, – как Тургенев тонким голосом кричит на Достоевского».
И как это замечательно характерно: Тургеневу больше всего не понравилось то, что Дост к нему обратился со своими мерзостями.
Достоевский большой писатель, и интересный писатель. Но его метод – «достоевщина» – сводится к утомительно-однообразному и раздражающе-элементарному рецепту.
Эту рецептуру персонажей вскрывал Тынянов: проститутка-святая, убийца-герой, следователь-мыслитель и проч.
К этому можно прибавлять без конца: если бретера Ставрогина бьют по лицу, то бретер Ставрогин прячет руки за спину; если Дмитрий Карамазов подловат, то святой старец кланяется ему в ноги. Если человек идиот, то он умнее всех, и проч.
Схема не менее прозрачная и твердая, чем фабульная схема рассказов О’Генри.
Обратное общее место писательской техники.
И эта техника – не интересна.
Достоевск как писателя, особенно как писателя характеров, загубила серьезность.
Он как никто другой лишен иронии; иронии в шлегелевском смысле, т. е. «превышения» своего материала.
Ставрогин чрезвычайно импонирует Достоевскому… вроде того как старым романистам «не из хорошего общества» импонировали изображаемые ими графини.
О Ставрогине хорошо говорит Юрий Ник. Он говорит, что Ставрогин – это игра на пустом месте. Все герои «Бесов» ходят и говорят: «Ставрогин! О, Ставрогин! – это нечто замечательное!» И так до самого конца; и до самого конца – больше ничего.
Достоевщина как явление моральное и идейное мне в высокой степени противна, не потому, что чужда, но потому, что в какой-то мере свойственна.
Т. е. мне свойственно неумное и нечестное довольство собственной кривизной, уклонкой (слово Бенедиктова) от честной нормы. Эти уклонки, не процензурованные иронией, никогда не обеспечены от смешного. Достаточно, чтобы пришел человек, не Достоевского, а толстовского склада (т. е. максимально свободный, ироничный и умственно честный), и разложил, и остранил их здравым смыслом; не вульгарным «здравым смыслом», а честным человеческим смыслом.
У меня весьма умеренно развито моральное чувство, но я помню то отвращение и оскорбление, с которым я читала «Исповедь Ставрогина», т. е. все начиная с того места, как старец вместо того, чтобы плюнуть в лицо подлецу, изнасиловавшему и убившему ребенка, начинает все эти разговоры. Это парадокс дурного тона, литературного и нравственного.
Гумилеву приписывают слова: «У меня будет хорошая смерть; я умру в своих эпигонах».
У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских.
Даже еврейский национализм, разбитый революцией в лице сионистов и еврейских меньшевиков, начинает теперь возрождаться политикой нацменьшинств.
Внутри Союза Украина, Грузия фигурируют как Украина, Грузия, но Россия – слово, не одобренное цензурой, о ней всегда нужно помнить, что она РСФСР.
Это имеет свой хоть и не логический, но исторический смысл: великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции (патриотизм), но это жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре.
Диспут
Очень трудно припомнить связь и смысл событий. Припоминается: темно-зеленого цвета Горбачев, с головой, уже совсем лежащей на плечах (без всяких признаков шеи); мучительное спокойствие Бума (был момент, когда Борис Михайлович, стоя на авансцене, тихонько покачивал стул, на который он опирался, когда просто хотелось заплакать); мелодраматическая палка Тынянова; гримасничающий на кафедре Державин, высокая истерика Шкловского, который, краснея лысиной, с ощетинившимся черным бантиком, говорил: «В антракте мне сказали, что я постарел… Все мы стареем… Но, товарищи, обидно стареть из-за дряни…» В интонации Шкловского была подлинная скорбь; у него начинался припадок.
Тогда я поняла восторг стадности; восторг ощутить себя нулем, толпой, приветствующей вождя и великого человека. Тогда как раз было время наихудших отношений с мэтрами, худших, чем сейчас, если это возможно, но тогда мы все испытали прилив верноподданнических чувств и слепого, злого ура-патриотизма, который радуется собственной злобе и несправедливости. (В качестве отпрыска интеллигентской еврейской семьи я, конечно, никогда в жизни не испытывала монархических чувств, но думаю, что это нечто психологически подобное.)
Что касается Т., то я нахожусь в состоянии перманентного раздражения; до такой степени, что мне трудно с ним, читать его роман и проч. Но тогда он был герой, символ, а главное вождь, старшой, а я червь!