Блаватская - Александр Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В бумагах Ольги Смирновой ложь была перемешана с правдой, а вымысел с реальностью. Вот почему Глинка и Соловьев потребовали у Блаватской, дабы прекратить пересуды вокруг ее имени, резко отреагировать на обвинение Смирновой и в свою очередь привлечь ее к суду за диффамацию. Глинка, предваряя наступление своей наставницы, напечатала в количестве пятисот экземпляров пришедший довольно быстро ответ князя Дондукова-Корсакова. Из него явствовало, что история с рескриптом тифлисского суда — домысел Смирновой, не более того.
Дело шло как будто бы к развязке в пользу Блаватской. Ей, безусловно, было приятно обрести таких прилежных и преданных учеников, как Юлиана Глинка и Всеволод Соловьев. Они не требовали от нее денег, как многие другие. Их интересовало одно: ее странный дар. Соловьев буквально изнывал от нетерпения узнать оккультные тайны и изводил ее просьбами сотворить феномены. Он с неизменным восторгом говорил своим знакомым о ее необыкновенной психической энергии, прославляя до небес творимые ею чудеса. И даже посвятил Елене Петровне стихотворение. Весь май 1884 года он и Юлиана встречались с Блаватской почти ежедневно. А для Елены Петровны милые русские лица были также в радость.
Особенно она рассчитывала на своих новых учеников осенью 1884 года, когда на нее обрушился второй удар. На этот раз он исходил, как уже знает читатель, от ее доверенных лиц — мужа и жены Куломбов, живших в Индии, в главной квартире Теософического общества в Адьяре. Именно там против Блаватской созрел очередной и самый мощный заговор, главными действующими лицами которого стали ее сотрудники.
Еще за несколько недель до этих скандальных событий Соловьев был озадачен, если не сказать сильнее — ошеломлен и напуган, ночной встречей с некоей фигурой в белом, которая как своими очертаниями, так и драпировкой экзотического бурнуса весьма смахивала на Учителя Морию, по крайней мере, на Морию с картины Германа Шмихена, в то время модного среди лондонской знати художника, немца по происхождению. Незадолго до этой инфернальной встречи Соловьева с главным махатмой Блаватской немецкий художник написал и ее портрет. Под диктовку махатмы Мории, своеобразного ключника у врат эзотерической мудрости, было создано автоматическим письмом, как она уверяла, ее основное произведение «Тайная доктрина». Видение это отнюдь не было мимолетным, оно не растаяло тут же во тьме, а задержалось на минуту-другую, чтобы конфиденциально сообщить Соловьеву, что он якобы обладает скрытой оккультной силой, для практического применения которой необходимы постоянные ежедневные упражнения — психотренинг, как сказали бы сегодня.
Остается еще уточнить место этой неожиданной и в некотором роде инфернальной по задумке и воплощению встречи с махатмой Морией: спальня в доме Гебхардов в Эльберфельде, куда Соловьев и Глинка были неожиданно вызваны из Парижа Блаватской, дабы составить ей компанию. А также обозначить время: чуть-чуть за полночь, спустя пару часов после того, как он вернулся от Блаватской.
Заявление махатмы как будто не оставляло сомнения в том, что мадам определенно имела на Соловьева виды, — в оккультно-теософском смысле, конечно. Другими словами, она рассчитывала на него как на своего ближайшего соратника, поверенного в ее волшебно-мистических делах. Сам Соловьев тем не менее был склонен объяснять появление у себя в спальне Мории не чьим-то злым или добрым умыслом, а игрой собственного воображения или даже галлюцинацией — результат долгого лицезрения им в присутствии Блаватской двух портретов: Мории и другого махатмы — Кут Хуми. Понятно, думал, по-видимому, он, что недавнее благоговейное, почти молитвенное стояние перед картинами, занявшее к тому же более часа, способно было кого угодно вывести из равновесия. Недаром у Соловьева разболелась голова, а перед глазами поплыли красные круги. Неудивительно, что после такого безоглядного погружения в искусство может привидеться бог знает что!
Между тем это полуночное событие в самом деле не было ординарным. Вследствие стечения многих случайностей оно стало для Соловьева не только знаменательным, но и роковым в его дальнейших взаимоотношениях с Блаватской — в гораздо большей степени, чем все то, что прежде существовало и вытекало из его недолгого знакомства и общения с ней. Разумеется, тогда еще Соловьев в полной мере не осмыслил ситуацию грубого розыгрыша или навязываемого ему чуда, не предвидел всех результатов своего скептицизма относительно махатмы Мории. К ужасу Глинки и Блаватской, вместо того чтобы осознать случившееся как событие чудесное и прекрасное, он ушел в себя и вскоре объявил о своем немедленном отъезде. Было отчего Блаватской испугаться. Ведь Соловьев не только скрашивал ее в общем-то однообразную жизнь, он стал для нее чуть ли не светом в окошке. Теплым светом в окошке дома на чужбине. Ее раздражали чужие люди, суетливые в постоянном ожидании чуда, отвратительные в ненасытной жажде припасть к ее источнику эзотерических знаний и выпить всё до дна. Неужели в ее смертный час не будет рядом ни одного русского, кто закрыл бы ей глаза?
Вот что приводило в настоящий ужас. Главное, она тогда, понимая, что жить осталось недолго, неизмеримо меньше интересовалась тем, что составляло смысл жизни ясновидцев и предсказателей: добиться неограниченной духовной власти над людьми. Какая уж там власть над кем-то, когда она была обессилена болезнями и раздавлена обстоятельствами жизни. К тому же не было никакой надежды встретить человека, равного ей по уму.
Блаватская просила Соловьева только об одном: поверить в то, во что она верила сама, — в существование махатм. Однако он упорствовал в своем безверии. Она с трудом уговорила его остаться в Эльберфельде на некоторое время. Для этого ей даже пришлось пустить в ход слезы. В конце концов Блаватская убедила себя смотреть благодушно на соловьевское упрямство. Он твердо стоял на своей версии случившегося. Однако Юлиана Глинка придерживалась совершенно иного мнения. Она с присущей ей горячностью проповедовала существование махатм и всем рассказывала о встрече с махатмой Морией.
Такая точка зрения вполне устраивала Блаватскую. Вместе с тем она продолжала считать Соловьева своим преданнейшим другом. Иначе она не ставила бы его в известность по поводу разрастающегося скандала, вызванного публикацией писем. Многие европейские газеты поместили на своих страницах изложение пространной статьи миссионера Паттерсона, уличавшего Блаватскую в обмане. Статья называлась претенциозно — «Крушение Кут Хуми» — и впервые была опубликована в мадрасском журнале. Добрая репутация Блаватской оказалась под серьезной угрозой. Она писала вдогонку покинувшему Эльберфельд Соловьеву, что готова немедленно податься в Китай, в Тибет, уехать к черту на кулички, туда, где ее никто не знает и никогда не найдет. Надо сказать, что мысль о том, что публика поверит в ее мнимую смерть, доставляла Блаватской особое удовольствие. Она писала также Соловьеву, что махатмы еще не решили, где будет находиться ее временное убежище, в котором она года на два-три исчезнет для цивилизованного мира. Уже из Лондона она жаловалась Соловьеву на душевную черствость сподвижников, рассказывала об их неуклюжих попытках избавиться от нее ради спасения теософского дела. Нельзя не восхититься мужеством, с которым Блаватская, ожидая самого худшего — развала Теософического общества, боролась за сохранение своего образа женщины необыкновенной и загадочной. «Мое падение станет моим триумфом!» — с кичливой гордостью заявила она Соловьеву в одном из писем.