Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
К вечеру Олива стала совершенно невыносимой. Несомненно, Аякс пользуется ею как оружием, пока что тупым, но которое он мало-помалу закаляет и заостряет в пламени предоставляемых им интерпретаций. Я бежал от вечернего стола в свою комнату.
Аякса я попросил зайти ко мне и упрекнул в том, что он оговаривает меня перед Оливой, тем самым формируя у нее ложное представление о случившемся; сказал, что такая искусственно разжигаемая вражда бессмысленна. Он мне на это ничего не ответил и только спросил, буду ли я пить пунш у себя в комнате, — как будто питие пунша уже превратилось в неотменяемую традицию.
Я чувствую, что мое нерасположение к Аяксу растет. Он принес мне в комнату маленький кувшин с пуншем. Из соседней гостиной до меня доносился шепот влюбленных. Но я не мог разобрать ни слова. Через дверную щель, когда Аякс выходил, я разглядел, что на столе горят свечи. Сцена была такой же, как каждый вечер, — только без меня. Я тоже прихлебывал пунш и размышлял, не довериться ли мне Льену, не попросить ли помощи у него. Я отверг этот план. Мои мысли продолжали блуждать: я хотел понять, не подвергаюсь ли какой-то из земных опасностей. Когда опасность угрожает телу или имуществу, обычно обращаются в полицию. Но одна мысль о чиновниках этого госучреждения пробудила во мне новые страхи. Я уже мысленно видел, как навлекаю на себя все возможные обвинения.
Мне придется выдержать ближайшие десять дней — последние дни этого месяца — в одиночестве. Я должен сделать себя невосприимчивым к шипящему перешептыванию за стенкой. Я записываю это решение. — Те двое уже давно отправились спать. Ночью дом опять принадлежит мне. Тем не менее я боюсь внезапных прозрений, внезапных жутких картин — этих отбросов моих собственных мыслей.
* * *
Отношение Оливы ко мне не изменилось. Она злится на меня. Но пока остается в доме. Аякс еще удерживает ее здесь. Все разговоры между нами прекратились. В первой половине дня я съездил в город, чтобы снять с банковского счета две тысячи крон для Аякса. Вернувшись, я сразу вручил их ему. Он принял деньги с преувеличенными изъявлениями благодарности, заметив: чтобы организовать свое хозяйство лучше, чем самым нищенским образом, ему необходимо раздобыть еще тысячу крон. На это я ничего не ответил. Я мог бы догадаться, что мое молчание заставит его проявить изобретательность. Он еще раз предложил мне купить у него алмаз. Еще раз снизив запрашиваемую цену. Я объяснил, что этот камень мне ни к чему. — На самом деле, я начинаю бояться этого алмаза. Очень маловероятно, чтобы практичный Аякс — только ради того, чтобы обратить такую ценность в наличность, — был готов продать ее за четыре или пять тысяч крон. Наверняка у него на уме какой-то обман. Но я не знаю, что именно он задумал. В самом камне, я уверен, ничего обманного нет.
Олива, в результате этой неудавшейся сделки, стала называть меня еще и скупердяем. Я мог бы посочувствовать бедняжке; но ее любовь к Аяксу так упряма, безусловна, неразумна и сладострастна (бывает, что на глаза у нее наворачиваются слезы, когда она видит его, — настолько привлекательным он ей кажется), что мое сердце остается холодным и противится таким мыслям.
Ее злой язычок не ранит меня: произносимые ею слова остаются громом без молнии, неприкрытым признанием того, что она — рабыня Аякса, его обезумевшая крепостная. Она будет слепо верить ему, слепо повиноваться — пока свойственная ей гордость не заставит ее очнуться от этого унижения.
В последние дни работа над концертной симфонией сделалась для меня невозможной. Я, конечно, заперт в своей комнате — но к моей тюрьме относится еще и конюшня… а также пустошь и лес. Я теперь предпочитаю проводить большую часть дня под открытым небом… или на охапке соломы, в стойле Илок. — Традиция совместных трапез пока сохраняется. Но я предчувствую, что наступит момент, когда Олива понизит мой статус до «преступника» и даст мне пощечину.
* * *
Олива целый день пакует свой чемодан (хотя много вещей у нее быть не может, ведь она пришла к нам с пустыми руками). Больно смотреть, как она непрерывно прощается с предметами в доме, с Аяксом. Поскольку я для нее в последнее время стал «воздухом», мое периодическое присутствие не мешает такому намерению ее заплаканных глаз. Уже понятно, что нынешней ночью она не покинет дом; она вообще его не покинет, пока Аякс не представит мне «соответствующие разъяснения». Случилось, хотя мне стыдно такое записывать, случилось то, что, как я и предполагал два дня назад, должно было случиться — мой слуга, будучи опытным режиссером, конечно, не мог обойтись без такого эффекта: Олива с полной убежденностью назвала меня «мошенником», ничем это обвинение не обосновав. Она ничего не обосновывает. Она утверждает. У нее есть поручитель, в чьей надежности она не сомневается: Аякс.
Мое терпение подвергается суровому испытанию; но я пока не теряю здравомыслия. На ее грубое оскорбление я ответил, что хотел бы провести последние восемь дней нашего совместного пребывания без неприятных сцен. Сам я стараюсь проявлять сдержанность, а потому и от тех, кто сейчас делит со мной жилище, вправе ожидать того же. Я прошу их подумать о том, что домашний ад есть нечто отвратительное и не достойное человека. —
Аякс молчит. Аякс не принимает участия в атаках против меня. Он мой слуга, а не гость. Он возится на кухне, придумывает изысканные блюда, производит опустошения в моем маленьком запасе вин и других спиртных напитков, неумеренно много курит, предсказывает мне скорое возвращение головных болей, потому что я отказался от массажа. (Думаю, в этом Аякс прав.) Я все жду разговора с «соответствующими разъяснениями». Аякс, видимо, дал понять Оливе — кто еще мог бы ей это сказать? — что ее дальнейшее пребывание в доме невозможно, поскольку она меня оскорбила. (Бедняжку нисколько не смущает, что именно он принудил ее высказать оскорбительное слово вслух.) С другой стороны, Аякс оттягивает момент отбытия Оливы, пользуясь разными предлогами и загадочной нерешительностью своей возлюбленной. Наши отношения друг с другом настолько запутались, что бурные словоизлияния и непрозрачные намеки, которые позволяет себе загнанная девушка, воспринимаются теперь как нечто само собой разумеющееся. Аякс мягко упрекает ее — а я просто мирюсь с истериками, почти никак на них не реагируя. По прошествии недели — самое позднее — все подобные безобразия закончатся. Я должен просто вычеркнуть это время, как если бы оно не относилось к моей жизни. Нами овладело безумие — и против него ничего не предпримешь.
Удивительно ли, что по ночам я вижу сны — что мой разум, который днем я пытаюсь сдерживать, начинает искать для себя новое русло, когда я, беззащитный и обездвиженный сном, лежу в постели? Тут нет ничего удивительного. Но сам механизм этого процесса кажется мне безвкусным, возмутительным. Мне приснилось, например, что Альфред Тутайн навестил меня в каком-то подвале{275}. Или я сам его там нашел. Мы ведь не знаем точно, как происходят встречи по ту сторону сознания. Он изменился. Он, который — в сновидениях — еще никогда не разочаровывал меня и всегда общался со мной как живой, теперь казался сердитым и наполовину истлевшим. Я едва узнал его. Он расхаживал по подвалу; но был, с головы до пят, серым. Я забыл, он ли первым заговорил о том, что я совершил убийство. Это убийство, которое, наряду с какой-то лестницей, испортило наши отношения, состояло, видимо, вот в чем: кого-то, кого я не знал, никогда не видел, я закопал в подвале или — как мне пришло в голову позже — спрятал в другом, неведомом мне месте. Суровость Тутайна ко мне — из-за этого известного ему, но неизвестного мне преступления и из-за черной стены, которая представляла собой некое протяженное время и потому молниеносно превратилась в куб, свободно стоящий в пространстве (этот куб, несмотря на свою черноту, полнился картинами, изображающими разные варианты моих трудных душевных взаимоотношений с Аяксом), — его суровость ко мне отлилась в бронзовую фразу: «Ты все делаешь неправильно». И с этими словами он исчез. А я проснулся.