Танец и слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему бы ему не «вздёрнуть удила» старинной стихотворной форме – стансам? Решил посвятить их Чагину. А кому ж ещё. Заодно по-простому, по-свойски расскажет о своей боли. «О клеточной судьбе несчастной канарейки». А он не кенар! Он поэт! И как он может петь о мощи индустрии. Придётся вложить хвалебные вирши в уста Чагина. Да и марксизм ему никогда не принять, разве что понюхать «премудрость скучных строк»! Пусть в стансах он идёт «по выбитым следам». Пушкину не грех подражать.
Уж очень он скучал в Тифлисе. Весь маршрут его был – из гостиницы в редакцию «Зари Востока». Тут его всегда выручали с деньгами. Выехать в Тегеран он не мог не из-за денег. От скуки стал играть в бильярд. Иногда – совсем один. Но это было веселее, чем сидеть в номере: здесь всё же маячили какие-то люди. Однажды в одну ночь выиграл в карты тысячу рублей, всё спустил и задолжал ещё двести. Писал, слал телеграммы Анне Абрамовне. Вспоминал об их приключениях. Красивая она баба, огонь. Глаза у неё синие, как у Исиды. Шлюха, но самого высокого ранга. Разве нарком военно-морских дел Грузии и Закавказья Шалва Элиава – это просто так? А Вардин? Красивых, влиятельных мужиков выбирает. Они – её лестница на партийный верх. А любит она только его, Сергея Есенина. Сама говорила. Пусть бы и выехала к нему. Увы, Анна Абрамовна, или, как он её звал, Аннушка, осталась в Москве.
Умер Брюсов. Никогда Сергей не был с ним близок душевно. Брюсов смотрел всегда на него свысока, как на подрастающую поэтическую поросль. Но всё равно с каким-то стыдом вспоминалась теперь собственная издевательская частушка:
Как нарочно, она так и сверлила мозг. А ещё, когда человек уходит, всплывают в памяти какие-то незначительные штрихи, моменты, которые кажутся безнадёжной ерундой, но только до мгновения, когда понимаешь: человека уже нет. «Суд над имажинистами», председатель Брюсов, зал улюлюкает, он затыкает всем рты громовым голосом. Говорит о «Сорокоусте»: «Можете мне поверить, эта поэма – лучшее, что написано за последнее время!» Зал вынужден покориться его авторитету.
Неужели смерть так близко? Он тоже умрёт. Все уйдут. Обводил взглядом тех, кого видел: и этот, и этот, и тот – все растворятся в прах. Чувствовал себя страшно одиноким и потерянным. Особенно когда оставался один. Просыпался ночью от духоты. Может, домовой сел ему на грудь? Или снились кошмары? Совсем нечем дышать. Распахивал окно. Казалось, звёзды рядом. Ближе, чем сосед за стеной. Он помнил рассказы по детству. Всегда смеялся над ними. Будто бы дальняя тётка или просто так – из знакомых, когда ещё молодухой была, осталась одна в доме. Муж на неделю уехал. Спать боялась очень. Проснулась, а на груди маленький мохнатый мужичок сидит. Тяжёлый – ни вздохнуть. Взгляд ехидный. Вскочила с криком, да как вылетела на село в одной ночной сорочке. К родне прибежала – ни жива, ни мертва. Ох, потешалась над ней баба Нюша Меркушкина: «Он же тебя успокоить хотел, дурёха! Ты ж боялась одна быть!» В другой раз сказки рассказывали: змей повадился к соседке. Вылитый муж умерший. А на рассвете всегда уходил – искрами рассыпался. Будто бы много народу те искры видели. Судили да рядили ту бабу – вот ведь бесстрашная, принимает нечистую силу, хоть бы что! Катя, сестра, всё объяснила: ребята караулили яблоки в барском, Кашинском саду. На рассвете спать так хочется! В рукавицах доставали головни и высоко подбрасывали. Падая, угольки рассыпались искрами о верхушки яблонь. И караулить не надо! Никто не влезет. Сергей вспомнил, как хохотал тогда над рассказом сестры – до слёз. А сейчас одному жутко, точно овладевает всем телом лихорадка – нетерпения и первобытного страха. Словно наваливается тишина, глушит. Начинал быстро ходить по комнате, вслух читать книгу – что угодно, лишь бы слышать слова. Голос его – незнакомый, чужой. Мучительно хотелось вырваться из этого одиночества. Если бы ада не было, его выдумал бы сам человек. А верно – его нет вовсе. Ведь не может быть, чтобы где-то было хуже, чем здесь. Все бесы здесь. Вот ведь чувствовал себя Ставрогиным когда-то, в «Стойле Пегаса», выводя на воздух за нос какого-то нэпмана. Примерил маску – крепко она приросла к нему, удачно села на лицо и на само нутро. А бесы на шее его сидят и ноги свесили. А кто был тот старичок, что отдал ему «Ляксандров» перстень, его славу? Уж не один ли из них? Толик – тоже с ними. Он во многом виноват. Нет, он сам – причина всего, всех бед. Этой агонии души, когда кажется, что пусто внутри, будто веет там, в груди, холодным ноябрьским ветром, и нет там ничего, кроме копытливого стука в ночи, будто кто-то одинокий бродит во тьме в бесконечном саду с ровными, по линейке, стволами деревьев, голых, бесприютных, сирых. Деревья все одинаковы, и нет конца тому саду. Он сам во всём виноват. Все бесы – в груди его.
Написал статью о Брюсове. Всё, что мог, хотел сказать, то большое, что сохранила о нём память. Что ж ответили в редакции? «Зачем мы будем это давать? Ты поэт, напиши стихи! Завтра и пустим в печать». Как будто стихи написать – то же самое, что пирог испечь! Он написал. Рифмы отделывать времени не было. О том, что чувствовал, о пустоте, о тщете суеты и нищенской суме жизни.
Тут ещё Галина раздула целую историю вокруг публикации его поэмы. Анна Абрамовна отдала её в «Октябрь». И что? Кто ему руки теперь не подаст? Ему плевать на всю их мышиную возню с литературной политикой. Ты с кем: с теми или с этими? А он сам по себе! У него своя литературная политика, собственная! Галина: «…Бейте отступление. Это вопрос чести». Чу-у-ушь… Пусть катятся… Просил её съездить в Питер. Там в одном доме с Сашкой Сахаровым живёт журналист Уваров Иван Иванович. Пусть бы она забрала у него чёрно-красный шарф, он его очень любит. Это подарок Исиды. Но этого он ей не сказал.
Ваня Приблудный написал неплохой, но недоработанный стих «Тополь на камне». Не любит вкалывать, лентяй! Думает: стихи сами должны идти, как по волшебству, если талант. Ан нет, талант растить надо! Мальчишка, так явственно сравнивает его, старшего друга и наставника, с тополем в городских трущобах.
Только не тополь он, а несчастный клён.
А про скуку верно…
Персия так близко и так недосягаемо далеко. Он помнит то короткое путешествие в 1920 году с Чёрным Яковом. Опишет его в стихах… Что он помнил? Чайхану, угодливого хозяина с гнилыми зубами, ядрёный красный чай, от которого голова идёт кругом, как от кокаина. Закрытые дома, девушек в чадрах, неясное томление от их плавной походки. У Исиды всё равно движения краше. У неё в одном мимолётном жесте будто таится тысяча. Так в стихах невысказанное слово манит больше, чем спетое. Сгубили его руки-лебеди. Никогда так ему не мечтать, не летать, как в них, как с нею. Разве «улеглась» его «былая рана»? Он напишет много красочных, сочных восточных стихов. Он знает: их оценят. Не меньше, чем по рублю за строчку. Критики перестанут выть ему панихиды, никому в Руси не нужна его боль. Разве лет через сто его поймут. Он даст им сладенькое, все же это любят, – его стихи будут, как рахат-лукум. Пусть лакомятся. Он назовёт их «Персидские мотивы». В самом деле, лишь мотивы. Они будут напевны и легки, как восточная мелодия, и столь же несерьёзны. Лаской будут литься протяжные, звучные строчки-песни, поэтому понравятся всем. Он спрячет в них свою боль и грусть тальянки, глубоко спрячет, так, что и не услышишь сразу за негой соловьиной песни. Дальняя северянка не прочтёт этих строк никогда. Пусть «свет вечерний шафранного края» напоит «дыханьем свежих чар», хоть на миг даст забыть, что нет «в судьбе покоя». Музы у него нет, но это временно. Друг Лев, старинный знакомый, ещё с восемнадцатого года, говорил, что в Батуме есть одно место, где полно девчонок. Они недешёвые, с кем попало не дружат. Есть молоденькие и на редкость хорошенькие. Звал, очень звал. Что ж, всему своё время.