Книги онлайн и без регистрации » Разная литература » К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская

К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 233
Перейти на страницу:
Шестова складывалась на Западе и репутация Достоевского. В своей трактовке писателя Шестов встал на позиции, с которыми сражался Бердяев. Разумеется, он не был единственным на пути сближения русского писателя с Ницше или отождествления Достоевского с его подпольными героями, но все же вклад Шестова в традицию «Достоевский – больной гений» весьма велик. Его книгу «Достоевский и Ницше. Философия трагедии» широко читали на Западе. В 1924 году она была переведена в Германии и получила отзвук в немецком экзистенциализме. У французских литераторов перетолкованный Достоевский стал, отчасти с легкой руки Шестова, главным козырем в экзистенциалистском раскладе, главным источником экзистенциалистских аргументов, «главным свидетелем» безысходного трагизма человеческого существования и метафизического права на бунт. Таким образом, Шестов оказался тесно связан не только с модернистским умонастроением, не только с соответствующей художественной практикой, но и с формированием литературоведения на Западе.

Метод психологического сыска, примененный Шестовым к анализу искусства и художественного творчества, ставит русского ницшеанца у истоков модного веяния ХХ века: фрейдистского искусствоведения и связанного с ним экзистенциального психоанализа Ж.-П.Сартра.

2. Шестов против Гегеля

Кьеркегор вел против Гегеля индивидуальный процесс, на котором немецкий системосозидатель выступил ответчиком по делу философии, обвиненной в третировании и деморализации индивида. (Как для Фомы Аквинского Аристотель, так для экзистенциального учителя, Кьеркегора, Гегель шел под собирательным именем «философа» и служил образцом спекулятивного ума[810]. Разумеется, мы осознаем всю контрастность оценок такого ума в системе представлений doctor’a theologiae et philosophiae, с одной стороны, и «частного мыслителя» – с другой.)

Шестов возбудил, так сказать, групповое дело на ведущих представителей от разума. И хотя в этом деле чаще всего мелькает имя Канта[811], главным обвиняемым с точки зрения «дела жизни» Шестова все же оказывается не инициатор, а завершитель «немецкой классической философии». Да, главным врагом у Шестова должен быть – и был, так же как у Кьеркегора, – непревзойденный мастер всеобъемлющих философских конструкций Г. В. Ф. Гегель. Хотя, как известно, в Европе к началу века была уже не та, что за полвека до того, атмосфера триумфа и праздника гегелевской мысли. Немецкий философ стал теперь историей и вечностью – им был пропитан воздух повседневной интеллектуальной жизни. Перефразируя Куно Фишера, можно сказать, что «для философии Гегеля уже было уготовано постоянное место в мышлении мира»[812].

Шестов, как известно, Кьеркегора не знал и даже – о чем он сам свидетельствует[813] —вплоть до последних лет своей жизни о нем не слыхал. Шестов как бы весь вышел из Ницше, но пошел он все же в иную сторону. Ницше поднял восстание против Разума в защиту инстинкта и своеволия и кончил amor fati; Шестов подхватил знамя бунта и кончил sola fide. (Правда, «только верою» на языке Шестова оказалось еще одной формой своеволия.) Никаких сделок с судьбой Шестов себе не позволял и никакого смирения не проявил. Напротив, оказалось, что та высшая инстанция, которую Шестов в конце концов признал – и не в виде темного и безличного рока, а в образе «живого Бога Авраама, Исаака и Иакова», – тоже должна служить у него, у индивидуума, на посылках.

В противовес Ницше Шестов весь рассчитан (к сожалению, слишком рассчитан) на слушателя. Его слово, поскольку оно служит философии как «великой борьбе», содержит внутренний диалог с противником. Но «диалогичный» Шестов в корне асоциален. У него нигде нет ницшевских «масс» и «стадных животных». У него есть лишь массы волеизъявляющих индивидов, каждый наедине со своими личностными возможностями. Ницшеанский дуализм морали рабов и господ тоже претерпевает у Шестова трансформацию: здесь противостоят друг другу «мораль обыденности» и «мораль трагедии»[814]. На место господина, сверхчеловека встает изгой, проклятый, каторжник жизни.

Таким образом, жизненно-философские установки Шестова еще больше, чем у его учителя Ницше, противопоставлены гегелевским. И причина тому – их ярко выраженный отечественный отпечаток.

Россия, как известно, была бедна опытом системосозидания – возведения грандиозных спекулятивных универсумов, в которых каждый компонент, как отшлифованный и точно пригнанный камень в пирамиде, свидетельствует о незыблемости, гармонии и правоте целого. (А поскольку это целое представительствует не более и не менее как от мира и бытия, то тем и служит им оправданием и ответом.) В России такие непререкаемые, «разумные» ответы (например, вроде того, что «наш мир лучший из возможных миров») не производились. Тут, напротив, всегда преобладали «проклятые вопросы», которые требовали не теоретического рассуждения, а практического «оправдания». Известно, с какой жадностью набрасывались в России на всякое уверенно произнесенное слово, долетавшее извне (и, конечно, прежде всего из «этой удивительной страны» Германии)[815], как судорожно оно прилаживалось к запросам томящейся души, к решению жизненно-практической задачи; слово считалось залогом дела. И вот такая «дикая», «варварская» встреча ждала тут всякую просвещенную, «надзвездную» весть с Запада, и такое несообразное употребление пытались сделать из системы абсолютной истины Гегеля… (Книги, говорил Аполлон Григорьев, переходят у нас непосредственно в жизнь, в плоть и кровь.) Известно, что такое были в России те же «сороковые годы»; известно, до каких анекдотических форм доходила в это «энтузиастическое», «фантастическое» время вера во всеразрешающую и спасительную силу привезенной из-за рубежа спекулятивной философии.

Особо показательна для истории русского увлечения Гегелем духовная биография «неистового Виссариона»; своими зигзагами она выявляет нечто специфическое для духовного климата России. Беглое знакомство с философией Гегеля приводит Белинского в восторг. «Новый мир нам открылся… это было освобождение… кончилась моя опека над родом человеческим», – восклицает он в письме Н.В. Станкевичу от 29 сентября – 8 октября 1839 года[816]. Однако пройдет всего год, как он в письме другому своему корреспонденту и другу, В.П. Боткину, от 25 октября 1840 года сообщит: есть в этой жизни «такая щель, которую не заклеит даже философия Гегеля»[817]. Пройдет еще полгода, и Белинский почувствует «злобу на Гегеля»: выяснилась несообразность… полученные у философа ответы не подходят к заданным вопросам. Белинский очнулся от гегелевской гармонизации мира, пожертвовавшей «субъектом», «собратом» во имя истории и «объективного царства мысли». «Человеческая личность, – заявляет Белинский в знаменитом письме к Боткину от 1 марта 1841 года, – выше истории, выше общества, выше человечества<…> Все толки Гегеля о нравственности – вздор сущий, ибо в объективном царстве мысли нет нравственности», «субъект у него не сам по себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, и это общее является у него в отношении к субъекту Молохом, ибо, прощеголяв в нем, бросает его как старые штаны»[818]. Разочарованный Белинский уходит от Гегеля[819]. В этих письмах Белинского, замечает Н.К. Михайловский,

1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 233
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?