Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то с рассветом подобрался к выходу и ждал, ждал, но снаружи не раздавалось ни звука. Тогда только окончательно понял, что про него забыли, и, к собственному удивлению, не испытал ни зла, ни досады. Доел последний кусочек хлеба и один пряник, чуть только заглушив преследующую теперь постоянно боль в животе, и заставил себя лезть в ход в тамбуре. Он превратился в подземное животное, в этакого крота, цель которого движение вперед, с той только разительной разницей, что в своих вылазках не добывал съестное, просто тупо и упрямо шагал, полз, протискивался, автоматически ощупывая глазами освещенный кусочек норы, выявляя затаившиеся подвохи. Вылазка длилась долго, пока он не уткнулся в завал, мысленно поставил еще один крест на плане и повернул назад.
И опять потянулось нечто, что и временем-то нельзя было назвать. Он перестал смотреть на часы, измеряя теперь отрезки дней и ночей по тающим на глазах припасам – осталось два пряника и шестнадцать печений. И непроходящая боль в животе, и тремор, поселившийся в пальцах, как у алкоголика, выходящего из запоя.
Последний шкурник он штурмовал в полубессознательном состоянии, подолгу залегал в темноте, слушал ее, растворялся в ней, неведомым образом черпая из нее силы. Опять проник в небольшую подземную полость, обследовал два выхода, закончившиеся тупиками, в какой-то момент едва не потерял ход назад, но всё-таки нашел и вернулся к своей каменной койке и понял, что больше не может лежать, всё тело болело от прикосновения к камню. Перебрался в кресло в алтаре, развалился в нем, широко расставив ноги и откинув голову назад, спал-просыпался, спал-просыпался, иногда вставал и вышагивал – тридцать два шага до западной стены и тридцать два шага назад, – разминая затекшие, навсегда уставшие ноги. Видения разных кушаний, запахи еды, всплывавшие в мозгу в начале заточения, теперь его не беспокоили, они исчезли, как исчезло почти всё. Свеча или еле-еле светящий фонарь были уже не нужны, Мальцов научился передвигаться по памяти, ноги сами несли его к воде, сами же и возвращали в кресло.
Боль в теле как-то тоже прошла сама собой, все чувства притупились настолько, что он словно оказался под действием местной анестезии, когда человек всё видит, всё понимает, но почти ничего чувствует. Маничкин, Бортников, Нина – верхний мир перестал интересовать его, и он с изумлением осознал, что происходящая трансформация принесла огромное облегчение. Горевать о потерянных возможностях, страдать или не страдать о предательстве бывших друзей, упиваться своей неудачей, как делал в Василёве, казнить кого-то или себя самого – все эти причины и вопросы, попытки самоуничижения и самоуспокоения казались теперь мелочными, не имеющими никакого отношения к тому главному, основному, о чем он думал теперь спокойно. Теперь он впитывал мысли, как чистый подземный воздух, почти не связанный с прожитой ранее жизнью, если не считать малюсенького оконца.
Она, та самая жизнь, явилась еще раз, когда ради развлечения, как он себя уверил, принялся реконструировать в уме историю Ефрема Угрина. Профессиональная память не отказала, летописные тексты всплыли сами собой, а с ними и выводы историков, пытавшихся разгадать тот давний, кровавый детектив. Летопись приписывала убийство Бориса и Глеба Святополку, их брату, но были и другие свидетельства их гибели, записанные в «Саге об Эймунде». Варяжский эпос убийцей братьев называл конунга Ярислейфа, то есть еще одного брата, князя Ярослава. В годы его правления монахи-хронисты от излишнего усердия или по личному приказу князя просто переписали историю, как это и полагается победителям, но не подчистили всё до конца. Летописи свидетельствовали: Борис и Глеб поддержали брата Святополка в его притязаниях на киевский престол, вопреки чаяниям Ярослава, тоже рвавшегося к верховной власти, отчего желание Святополка казнить своих важнейших союзников и родичей никак нельзя было объяснить с точки зрения нормальной человеческой логики. Смута продолжалась долго, жертвенная смерть Бориса и Глеба случилась в самом ее начале, зато потом поляки, варяги и русские без конца воевали. Ежегодные битвы шли с переменным успехом, но в конце концов Ярослав победил и остался в памяти как Мудрый, тогда как проигравшему Святополку традиция присвоила прозвище Окаянного.
Но здесь, в первой и единственной на Руси Романодавидовской церкви, Мальцов думал не о баталиях первой четверти одиннадцатого века. Здесь, в тишине и покое, защищенный необоримыми сводами пещеры, он понял причину стремительного бегства монаха-боярина в дальние лесные пределы, на окраину новгородской земли, о которой не додумался ни составитель жития, написанного по истершейся за века памяти, ни один позднейший историк.
Ефрем спасался от преследований братоубийцы.
Пустынножительство было выбрано не случайно. Тайком пробравшись на место на реке Альте, где убили князя Бориса, и обретя там голову брата-дружинника – свою личную, семейную реликвию, он тихо скрылся на край мира, убрался подальше от опасного Киева. Шел, неся в заплечной суме священное свидетельство кривды, пока не добрался до малозаселенных берегов Деревы. Его старший брат Моисей Угрин затворился в Киевских пещерах, младший нашел пещеру здесь, а быть может, он даже и знал о ее существовании, шел к ней сознательно и основал обитель в стороне от жилья, но и не слишком далеко от него. Отшельники с самых первых времен христианства, даже синайские пустынножители, всегда селились около воды и неподалеку от людей: ведь кто-то же должен был кормить трудящихся во славу Всевышнего.
Гибель Бориса и Глеба разрушила честолюбивые мечты венгерских бояр: воинов, потерявших сюзерена и отказавшихся присягнуть на верность победителю, ждала верная смерть, и уберечь от нее мог только монастырь. Став иными, уйдя из мира и приняв постриг, Ефрем с братом теперь искали не спасения от мечей, но спасения душ, причем не только своих собственных, но и душ тех, кого любили и не смогли уберечь. Мертвая голова – свидетель содеянного кощунства, присутствуя на литургиях по убиенным братьям как драгоценная святыня, утверждала истинную святость этих непорочных агнцев среди немногочисленных насельников обители. Монахи, отмаливая души усопших изо дня в день, из года в год, потаенно сохраняли правду, пока устное предание не прервалось и истина не оказалась запечатанной под стенами отстроенной Крепости. Возможно, ее и поставили, чтобы охранить тайну и гроб того, кто под конец жизни окончательно принял волю Провидения и завещал перенести монастырь на другое место, а пещеру смиренно просил запечатать, дабы не смущать последующие поколения вольнодумцев. Новгородские посадники, возведшие Крепость на этом месте, были как-то связаны с Деревском – факт, известный науке; возможно, их праотцы вышли когда-то из городской знати и переселились под крыло Святой Софии в Великий Новгород. Но что мы знаем об устной памяти? Она могла жить в семьях посадников, и, погребая пещерную церковь вместе с телом ее основателя, быть может, они исполняли обет, данный их прадедами монаху-угрину, а не просто укрепляли фундамент под будущей башней и крепостной стеной?
Выстроив в уме такую картину, представив и пережив горе Ефрема как свое собственное, здесь, в алтарном кресле столько веков безголосой молельни, уже легко было принять и свою судьбу. Мальцову казалось теперь, что кресло вознесло его на некую вершину, с которой он мог смотреть вниз как бы из другого измерения. Немощность тела больше не страшила, она просто ничего не значила в сравнении с невероятной крепостью духа, принявшего самое важное решение в жизни. Обыденные вещи, за которые он всё время цеплялся, как за цепь, ведущую к глубоко утопленному якорю, перестали казаться важными. Отпустив ненужную цепь, Мальцов обрел иной смысл – смысл самой жизни, в который в равной доле были включены жизнь, страдания и смерть, и это и только это казалось ему сейчас правильным и приемлемым. И стоило только так понять происходящее с ним, как он ощутил невероятную легкость, словно и правда парил в воздухе, а не сидел на жестком камне, в глубокой задумчивости поглаживая шершавый подлокотник.