Книги онлайн и без регистрации » Современная проза » Остановленный мир - Алексей Макушинский

Остановленный мир - Алексей Макушинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 120 121 122 123 124 125 126 127 128 ... 135
Перейти на страницу:

Все было не так

Что до вечеринки, то вечеринка была скучная, как все вечеринки; повеселее многих; для Тины уж точно повеселее той франкфуртской, с ее блондинками и бляндинками, чечевичной похлебкой; хотя ей было не до веселья. Но и портить людям праздник, навязывать им свое горе ей тоже, ясно видел я, не хотелось; в прихожей, оглядев и обдернув на себе, по обыкновению, свои черные джинсы, свой черный свитер, заодно уж и лицо разгладила она перед зеркалом, как будто новое лицо на себя натянула. Лицо отваливалось; в золотоножной ванной приходилось ей то и дело его натягивать заново, не без помощи, понятное дело, губной помады, ресничных теней. Ее встречали здесь как более или менее королеву. Я впервые, стыдно признаться, понял, как она знаменита, то есть знаменита той особенной, узкой знаменитостью, какая только и достается в удел фотографам, если ты не Картье-Брессон или, в наши дни, не Андреас Гурски, с которым Тина была знакома еще по дюссельдорфской Академии, а Дима, как выяснилось, впрочем скорее шапочно, по какой-то нью-йоркской фотографической, как он, увы, выразился, тусовке (слово, от которого я заболеваю), на зависть вскоре подошедшему другому питерскому фотографу, художнику, автору инсталляций (просто инсталляций и видеоинсталляций, что бы сие ни значило), классическому потерто-джинсовому, клокасто-бородатому художнику именем Петр, какими они, художники, бывали еще в моей юности, на хорошо скрытую зависть и жене этого художника, гордой грузинке, оказавшейся зато давней приятельницей чешской галеристки Милены, у которой клокасто-джинсовый Петр то ли уже выставлялся, то ли вскорости должен был выставляться. Конечно, мы заговорили о Франтишике Дртиколе, гении ар-деко, об этом, тут она, гордая грузинка, не может не согласиться со мною, единственном в своем роде и жанре, таком далеком от наших нынешних эстетических устремлений фотографе; Петру и его жене Милена, как выяснилось, тоже подарила тот альбом, он же сборник статей, который рассматривал я, так недавно и так давно, в итальянском ресторане под одобрительными взглядами спагеттопоедающих гурманов, гурманок. Как все-таки уживался в нем коммунизм с эротической эзотерикой? На этот вопрос ни у Петра, ни у его жены ответа не было; не было его и у Димы, никогда и не слыхавшего, как оказалось, о Дртиколе, с пражской галеристкой Миленой, однако, встречавшегося на какой-то берлинской (как, увы и по-прежнему, он выражался) тусовке. Мир фотографический, я полагаю, не шире, хотя и не тесней дзен-буддистского. Дима явно и хорошо подготовился к Тининому приходу. На журнальном столике у искусственного камина лежали – так, что нельзя было не заметить их, – Тинины альбомы и книги, Димой, как сообщил он, зеленея глазами, давным-давно уже купленные в Берлине; по-приятельски глянули на меня раздевающиеся албанцы, ожившие статуи, которых снимали мы в дворике возле Рёмера, главной франкфуртской площади… Среди (немногих) Диминых работ, развешанных по стенам гостиной в соседстве со снимками легендарными питерских фотографов, его друзей и приятелей, Бориса Смелова, и другого Бориса – Кудрякова (Пти-Борис и Гран-Борис, как называли их в городе), были и на этот раз замечательные; той давней, которая так меня поразила, так меня пробудила, с одинокой, безоконной, потому что – торцом к зрителю, игрушечной многоэтажкой на пустыре и человечком, тоже игрушечным, державшим в руке абсурдный портфель, созерцавшим, вместе с портфелем, многоэтажку и облака, их грозную, их величественную архитектуру, пустоту и сияние за ними, – не только не было среди всех этих фотографий той давней, но ее тоже Дима не помнил, вспоминать отказывался очень решительно. Какая многоэтажка, какой пустырь, что такое? Это вы, Алексей, все придумали, все себе сочинили. У него не было такой фотографии, и над Ген-наадием никогда он не издевался, своей сякухати в него не тыкал, и квартирной выставки возле Исаакиевского собора он вспомнить не может, их много было, квартирных выставок, в то далекое, прекрасно-поганое время, и уж никак я не могу ожидать от него, чтобы он помнил, что там случилось, тридцать лет назад, с моими очками, как я их смахнул со стола и наступил на них ногой – это правда слишком, я должен с ним согласиться. Те же искры, зеленые, пробегали в его глазах, голубых и серых одновременно; лошадиность лица вдруг усиливалась. Очки я вам прощаю, Бог с ними, они разбились и ладно, хорошо, что теперешние целы, у меня на носу, но как же, Дима, вы можете не помнить той выставки? Та выставка точно была, возле Исаакиевского собора, здесь рядом и в квартире, похожей на эту, и я там был не один, я был с прекрасной смуглой спутницей, сразу нашедшей своих знакомых среди ваших знакомых, к моему огорчению. А та фотография, с этим сиянием пустоты, этим одиночеством архитектуры земной на фоне архитектуры небесной?.. Мои усилия были напрасны, мои старания тщетны. Я один, похоже, обречен все помнить, я думал, из угла гостиной поглядывая на Нину, сухую, почти старую женщину, с тем же выдающимся бюстом, теми же красными крупными бусами. Глаза у нее оказались совино-сонливые, очень приятные; брови тоже, совсем по-совиному, уходили от переносицы вверх. Все всё забыли, никому нет дела до погибшего прошлого, я один обречен хранить его, склоняться над ним – так я думал, покуда Дима-фотограф вынимал из матерчатого футляра бамбуковую темную флейту, не знаю, ту же или другую, столь же прекрасную, еще более, наверно, старинную. По-прежнему шевелил он губами, примеривался к своей флейте, прежде чем извлечь из нее один-единственный, иногда как будто дрожавший, вместе с Диминым хвостиком, глухой, глубокий, упорно не затихавший звук, создававший вокруг себя свою собственную, зримую тишину. Долго, впрочем, Диме-фотографу играть не пришлось, да он, по-моему, и не очень хотел, – уже мешали петарды, начавшие рваться за окнами, ракеты, рассыпавшиеся в прозрачном питерском небе, окунавшие достоевский двор и соседние крыши то в кобальт, то в киноварь, то в кровь, то в зеленку, да и не за тем собрались мы здесь, чтобы слушать его сякухати, объявил, сверкнув глазами, Дима-фотограф, приглашая гостей к столу, а чтобы напиваться, угощаться, вообще веселиться, и я тоже, как выяснилось, обреченный все помнить, не помнил многого из того, о чем они, Дима и Нина, еще не напиваясь, но уже веселясь, с наслаждением рассказывали собравшимся. Мы все помнили вино «Прибрежное», которое пили при Брежневе; но постыдные, под действием «Прибрежного», подробности моего поведения, о которых, под действием теперешних, несравненно более благородных напитков, перебивая друг друга, рассказывали они мне и всем прочим, исчезли из моей памяти начисто, как будто кто-то стер их резинкой, выскоблил ножиком. Я в них и верить отказывался, но Дима, искрясь глазами, настаивал, и Нина, колебля бюст, тряся бусами, подтверждала. Мы с этой Ниной и виделись-то всего однажды, у Васьки-буддиста, когда Дима с Ген-наадием спорил о Гейдеггере. Ничего подобного, ни о каком Гейдеггере с Ген-наадием Дима не спорил, не будем преувеличивать его образованность, а с Ниной я танцевал рок-н-ролл, под действием «Прибрежного», у него, Димы, в Парголове. Я с Ниной танцевал рок-н-ролл? вот я, такой, каков я есть, танцевал рок-н-ролл? Ну конечно, мы так с Ниной отплясывали, что чуть всю комнату не разнесли, всю мебель не повалили, так я ее закручивал, так она отлетала на вытянутой руке. Вот на этой моей руке, вот эта Нина с ее красными бусами? Дима кивал, Нина тоже, гордая грузинка, жена Петра, смотрела оценивающе, клокастый Петр одобрительно ухмылялся. Что же, я и скабрезных стишков не помню, которыми всех смешил, которые сочинял на ходу? Стишков? скабрезных? помилуйте… Как! я не помню стишков про сутру? Стишков про сутру? о чем вы? Тут они стали цитировать неслаженным хором, и Дима, тряся хвостиком, и, тряся бусами, Нина: С утра читаю сутру я – в ней смысла нету (восторженная пауза) никакого! Дима хохотал, и Нина хохотала, и жена Димина, тип берлинской блондинки, и жена Петра, и сам Петр. Петр хохотал, густо ухая, жена Петра, подруга пражской Милены, снисходительно подхохатывала ему. Тина тоже стала смеяться, зараженная общим хохотом и, кажется, впервые за все время нашего с ней путешествия. С утра читаю сутру я – в ней смысла нету ни… какого! Да я же это горланил на весь Васильевский остров, когда мы вышли от Васьки-буддиста. Который сегодня прийти не смог, который передает всем привет. Да, встречает Новый год со своим семейством: с женой, сыновьями и дочкой. И если не на весь Васильевский остров, то на весь Средний проспект Васильевского острова. Я – горланил? Я горланил, и они со мною горланили. Все-таки еще молодые были, еще очень глупые, да и вино «Прибрежное» действовало безотказно, не подводило никого, никогда.

1 ... 120 121 122 123 124 125 126 127 128 ... 135
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?