Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нижнем круге этого восходящего ада рентгеновские лучи вынесли обвинение Аврааму Зогойби, однако снимков скрытой Ауроры Миранде было бы мало. Мавр работы Васко подлежал уничтожению, его соскабливали кусочек за кусочком; моя молодая мать, эта мадонна с обнаженной грудью и без младенца, которая в свое время так возмутила Авраама, постепенно выходила из долгого заточения. Но ее свобода покупалась ценой свободы другого человека. Мне не понадобилось много времени, чтобы увидеть, что женщина, стоявшая у мольберта, снимавшая с холста чешуйки краски и клавшая их на блюдо, была прикована за щиколотку цепью к стене из красного кирпича.
По происхождению она была японка, но большую часть своей профессиональной жизни провела в Европе, где работала в крупных музеях реставратором. Потом вышла замуж за испанского дипломата, некоего Бене, и ездила с ним по всему свету, пока их брак не расстроился. Вдруг, ни с того ни с сего, Васко Миранда позвонил ей в Барселону, в фонд Жоана Миро, неопределенно сказал, что «имеет о ней самые лестные отзывы», и пригласил ее в Бененхели обследовать недавно приобретенные им картины-палимпсесты и дать о них свое заключение. Хотя она отнюдь не была его почитательницей, она не нашла способа отказать ему, не обидев его; к тому же ей было любопытно заглянуть за высокие стены его легендарного убежища и, возможно, попытаться понять, что за лицо кроется под маской знаменитого затворника. Когда она приехала в «малую Альгамбру» и привезла с собой орудия своего ремесла, о чем он попросил ее особо, он показал ей «мавра» своей работы и рентгеновские снимки скрытого под ним портрета, после чего спросил, может ли она снять верхний слой и тем самым эксгумировать погребенную картину.
– Это рискованно, но, пожалуй, возможно, – сказала она ему после беглого обследования. – Но вы же не станете уничтожать вашу собственную работу.
– Именно этим я предлагаю вам заняться, – ответил он.
Она отказалась. Хотя она отнюдь не была в восторге от «мавра» Васко и считала эту вещь малохудожественной, ее совершенно не привлекала перспектива провести недели, а то и месяцы кропотливого труда, уничтожая, а не сохраняя, произведение искусства. Ее отказ был вежливым и деликатным, но он поверг Миранду в ярость.
– Цену себе набиваете, да? – крикнул он и назвал сумму, настолько дикую, что ее худшие опасения по поводу состояния его психики получили подтверждение. После ее повторного отказа он вынул пистолет, и началось ее заточение. Он не отпустит ее, сказал он, пока она не окончит работу; если же она станет отлынивать, он «пристрелит ее, как собаку». Ей пришлось взяться за дело.
Придя в ее камеру, я удивленно воззрился на цепи. Этот местный кузнец, видать, безотказный малый, раз он с таким равнодушием оборудует частные дома подобными штучками. Потом я вспомнил его выкрики – «Пока на воле гуляем, да? Поглядим, поглядим», – и вернулось гнетущее ощущение всеобщего заговора.
– Будет вам компания, – сказал Васко женщине, после чего, повернувшись ко мне, объявил, что по старому знакомству и доброте своей широкой, порывистой натуры он откладывает на время мою казнь.
– Давай-ка вспомянем вместе прежние деньки, – предложил он игриво. – Раз уж Зогойби суждено быть сметенными с лица земли – раз уж за делишки папаши и мамаши суждено расплачиваться сыну – пусть тогда последний из Зогойби расскажет их прескверную повесть.
Каждый день после этого он приносил мне карандаш и бумагу. Он сделал из меня Шехерезаду. Пока то, что я пишу, будет ему интересно, я буду жить.
Узница, делившая со мной камеру, дала мне хороший совет.
– Тяните время, – сказала она. – Именно этим занимаюсь здесь я. Чем дольше мы живы, тем выше наши шансы на спасение.
У нее была раньше жизнь, среда – были работа, друзья, дом, – и рано или поздно ее отсутствие должно было вызвать подозрения. Васко понимал это и заставлял ее писать письма и открытки, продлевать отпуск на работе и объяснять знакомым, что ее удерживает здесь «завороженность» пребыванием внутри тайного мира знаменитого В. Миранды. Это оттягивало выяснения, но не могло оттягивать их беспредельно, потому что она намеренно делала в письмах ошибки – например, называла любовника или собачку подруги не тем именем; когда-нибудь кто-нибудь должен был почувствовать неладное. Услыхав об этом, я пришел в несообразное возбуждение, поскольку уныние, овладевшее мною после рентгеновских разоблачений Васко, лишило меня всякой надежды на спасение. Теперь надежда возродилась, и я обезумел от радости. Но узница мигом охладила мой пыл.
– Удача маловероятна, – сказала она. – Люди, как правило, очень невнимательны. Они не читают – только просматривают. Они не ждут никаких закодированных сообщений и, если получат, скорее всего не заметят.
На эту тему она рассказала мне следующую историю. В 1968 году, во время «пражской весны», один ее американский коллега находился в Чехословакии с группой студентов, изучавших искусство. Когда первые советские танки вошли в город, они были на Вацлавской площади. Во время начавшихся беспорядков этот преподаватель среди прочих случайных лиц, попавшихся под руку карательным органам, был арестован и двое суток провел в тюрьме, пока американский консул не добился его освобождения. Сидя в камере, он увидел нацарапанный на стене код для перестукивания и с энтузиазмом принялся слать сообщения тому, кто мог находиться по соседству с ним. Спустя примерно час дверь его камеры вдруг распахнулась, и ввалившийся охранник со смехом сказал ему на грязном и ломаном английском, что сосед хочет, чтобы он «кончал со своим поганым стуком», потому что ему, соседу, «никто не дал этот греба-ный код».
– К тому же, – продолжала она холодно, – если даже явится помощь, если даже полицейские примутся колотить в ворота этого жуткого дома, как можно быть уверенными, что Миранда отдаст нас живьем? Сейчас он живет только настоящим, освободившись от цепей будущего. Но если наступит это самое завтра, если ему придется встретиться с ним лицом к лицу, он может предпочесть смерть, как лидер одной из экстремистских религиозных группировок, о которых мы все чаще и чаще слышим, и вполне вероятно, что он захочет убить за компанию нас всех – и мисс Ренегаду, и мисс Фелиситас, и меня, и вас.
Мы познакомились в самом конце наших жизненных путей, и поэтому я не смогу воздать ей по справедливости. Нет ни времени, ни места, чтобы обрисовать ее, так сказать, в полный рост; хотя у нее тоже была своя история, она любила и была любима, она была человеческим существом, а не просто пленницей в этой отвратительной толстостенной темнице, чей холод заставлял нас дрожать по ночам и для тепла прижиматься друг к другу, завернувшись в мое кожаное пальто. У меня нет возможности рассказывать о ее жизни, я могу только восхвалить щедрую силу, с какой она обнимала меня в эти нескончаемые ночи, когда я слышал шаги близящейся Смерти и падал духом. Я могу только вспомнить, как она шептала мне на ухо, как пела мне и как шутила. Она знавала в прошлом другие, более добрые стены, смотрела в другие окна, не похожие на эти бритвенные разрезы в толще красного кирпича, сквозь которые днем падал свет, расчерчивая нашу клетку словно бы тюремными прутьями, и которые не могли пропустить наружу ни единого крика о помощи. Сквозь те, счастливые окна она, наверно, окликала родных или друзей; здесь такой возможности не было.