Хранители Кодекса Люцифера - Рихард Дюбель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут раскаленные пылающие щипцы принялись за работу. Они вырвали соски из груди и куски мяса из рук, бедер и икр. Крики, издаваемые осужденным, были очень четко слышны, так же как и вздохи толпы при каждом движении палача. Внезапно Генрих почувствовал себя на месте связанного Равальяка. Он испытывал не боль, но вибрацию его нервов; не муки, но грохот могущественного древнего чувства, вызванного мучительной болью того, кто находился на эшафоте. Он чувствовал себя одновременно осужденным и палачом, причем как-то отрешенно чувствовал. Когда раскаленные зажимы щипцов вгрызались в мясо, Генрих был тем, кто подавал инструменты.
И все эти ощущения он испытывал в тот самый момент когда мадам де Гиз стояла перед ним на коленях, прижимаясь лицом к ширинке его расстегнутых брюк. Никогда раньше он не переживая ничего подобного. Смешанное чувство желания и ужаса привело к невероятному возбуждению: охваченный сильной дрожью, Генрих излился, не успев ни предупредить женщину, ни отстраниться. Возможно, мадам де Гиз это и не понравилось, но она и словом не обмолвилась на этот счет.
– Я не мог избежать столь ужасного зрелища, – объяснил Генрих Александре. – Меня бы тогда все считали трусом. Вокруг меня было полно народу, господа де Гиз, их жены и дочери… – Он заметил, что голос его дрожит. Он чуть не выругал себя за это, пока до него не дошло, что Александра не догадалась, что голос у него дрожит от воспоминания о первом излиянии того дня, а не от возмущения по поводу варварского спектакля, который он якобы был вынужден наблюдать.
– Я не считаю тебя человеком, способным получать от этого удовольствие, – успокоила его Александра.
Палач вытянул правую руку Равальяка над жаровней и стал жечь его мясо и кости, время от времени подливая новую порцию серы. Пожалуй, все грешники в аду орали свои молитвы не так громко, как Равальяк – свои мольбы к Богу о прощении. Мадемуазель де Гиз навалилась грудью на подоконник и высоко задрала юбку, обнажив ягодицы. Она бросила на Генриха пылающий взгляд, и он безмолвно поменялся местами с французским дворянином. Мадемуазель де Гиз возмущенно заметила, что от площади начал доноситься довольно сильный неприятный запах, но тут же замолчала и принялась стонать. Пока палач срубал полностью сварившуюся часть культи и наливал в рану следующую порцию серы и кипящего масла, француз и Генрих неоднократно сменяли друг друга, а мадемуазель де Гиз снова и снова выгибала спину и издавала короткие крики.
– Он так и не потерял сознания, – сообщил Генрих Александре. – Сколько бы они его ни мучили, этот парень так и не потерял сознания.
– Но затем все закончилось?
– Да, – солгал он. – Лошади рванулись в разные стороны и разорвали его. Наконец я мог идти домой.
– Да смилостивится Господь над его бедной душой.
Дамы захотели подкрепиться. Кликнули разносчика пирожков, который ходил в толпе, и он послушно остановился под окнами. Генрих вышел. Разносчик сообщил ему, что лошади оказались не в состоянии разорвать тело осужденного; они пытались сделать это вот уже полчаса. Словно во сне Генрих пробился к выстроившимся цепью кавалеристам, которые закрывали эшафот от толпы, и стал свидетелем того, как один из стоящих рядом дворян внезапно метнулся вперед. распряг одну из побитых до крови лошадей и впряг вместо нее собственную. Лошади снова бросились в разные стороны, помощники палача переглянулись, затем выстроились вокруг растягиваемого цепями Равальяка и перерезали ему с помощью мясницких ножей сухожилия под руками и в паху.
Лошади резко разбежались в разных направлениях.
Зрители одобрительно захлопали. Он не обращал на них внимания. Он пристально смотрел в глаза осужденному, который сейчас представлял собой один лишь только извивающийся на земле торс, смотрел до тех пор, пока в них не погас свет. На крохотную долю секунды, в тот миг, когда помощники палача применили свои ножи, между ними возникло что-то вроде понимания – понимания того, что, несмотря на все предыдущие мучения, мясницкое перерезание сухожилий, как это делают, забивая животное, оказалось настоящим унижением и превратило человека Франсуа Равальяка, волосы которого во время экзекуции совершенно поседели, в окровавленный кусок мяса.
Зрители неслись мимо Генриха, задевали, толкали его, пытались отвоевать себе одну из оторванных частей тела. Когда от особенно сильного толчка Генрих упал на спину и тут же повернулся, чтобы встать, он вдруг увидел в окнах дворца де Гизов Раскрасневшиеся лица обеих дам, а в окнах смежных комнат – другие румяные лица. Генрих понял, что во всех повернуты к Гревской площади помещениях жестокая казнь убийцы король сопровождалась пикантными развлечениями. И хотя он мог б сразу догадаться о чем-то подобном, его это шокировало. На одну долгую секунду Генрих почувствовал себя не менее униженным чем мертвец возле эшафота, а красные щеки и блестящие глаза казалось, превратились в его собственное лицо. В то же время он испытывал безграничное презрение к людям, у которых смерть осужденного вызвала сиюминутную похоть и которые уже завтра совершенно забудут о несчастном. Именно тогда он заглянул в самые потаенные глубины души казненного и понял что это позволит ему всю оставшуюся жизнь быть выше их.
Он не мог вернуться во дворец. Он не знал, что сделал бы, если бы мадам или мадемуазель де Гиз потребовали добавки, но подозревал, что пролил бы кровь. То, что недавно проснулось в нем, теперь пронзительно вопило и бесновалось у него в мозгу. Последние остатки морали, которые могли бы сдержать это беснование, превратились в пепел. Пошатываясь, Генрих забрел в переулок и столкнулся с кем-то, кто испуганно закричал. Его покрасневшие глаза разглядели женщину, но не смогли сообщить ему, стара она или молода, красива или безобразна. Рыча подобно животному, Генрих прижал ее к земле и изнасиловал. И все то время, когда он был в ней, его кулаки молотили ее по лицу, снова и снова, до тех пор, пока она не перестала двигаться. Затем, всхлипывая и одновременно рыча от кровожадных желаний, он побрел, спотыкаясь, прочь.
Он умер. Он возродился вновь. Временами, когда воспоминание просыпалось, Генрих чувствовал себя так, как будто хотел выблевать свою душу из тела.
– Ты смертельно бледен, – взволнованно произнесла Александра и прижала его голову к своей груди. Он чувствовал ее руку, гладившую его волосы, и мягкость груди под корсажем, к которой она прижимала его лицо. На одно головокружительное мгновение он увидел перед собой грудь женщины, которую изнасиловал тогда, в переулке. Ему пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не вонзить зубы в нежное мясо Александры.
– Я люблю тебя, – призналась она.
Вацлав только тогда заметил Вильгельма Славату, когда тот подошел и, став рядом с ним, дружелюбно ткнул его в бок.
– Ты уснул, Владислав?
Вацлав пристально посмотрел на королевского наместника. Если бы Славата не привстал на цыпочки и не попытался разглядеть, что юноша положил перед собой на пюпитре, он бы обратил внимание на странное выражение лица своего писаря и, вероятно, спросил бы его в своей обычной, по-дружески громогласной манере: «Ты что, увидел собственное привидение, Владислав?»