Мария Волконская - Михаил Филин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Марию Николаевну оскорбляли разве что невежественные и грубые нерчинские тюремщики в первые годы ее пребывания в «каторжных норах». Но к инвективам «плебеев» Волконская давно привыкла и относилась спокойно, свысока. Труднее княгине было привыкнуть к тому, что в стан ее недругов перешла и некогда ближайшая подруга — Е. И. Трубецкая, добрейшая и преданнейшая Каташа.
Семейство Трубецких тоже пользовалось благосклонностью нового генерал-губернатора H. Н. Муравьева, и посему Каташа старалась ни в чем не отставать от Волконской. Салон Екатерины Ивановны — не столь шумный, как салон Марии Николаевны, но претенциозный — также пользовался популярностью в городе. Между дамами, желавшими первенствовать, разгорелось нешуточное соперничество, причем обе конкурентки не всегда действовали в рамках светских правил. (Так, Е. И. Трубецкая второпях приобрела дачу бывшего губернатора Цейдлера, хотя знала, что Мария Николаевна давно положила глаз на этот загородный дом[893].)
Их мужья вели себя посдержаннее, пытались сберечь старую дружбу, но и они поневоле были втянуты в противоборство, получившее широкую огласку. «Самое неприятное: взаимное несогласие семейств Волк и Трубецкого, — писал декабрист В. И. Штейнгейль И. И. Пущину. — Грустно и жалко»[894]. Примерно тогда же иркутский чиновник Н. Д. Свербеев сообщал матери, что две почтенные фамилии «издавна ведут маленькую вражду»[895]. Отголоски этой вражды обнаруживаются и в некоторых письмах С. Г. Волконского. А С. П. Трубецкой признавался И. Д. Якушкину в письме от 17 мая 1848 года: «Сами мы по вечерам редко выезжаем, только в домовые праздники к Волконским, что для нас несколько тягостно, потому что в такие дни у них обыкновенно танцуют и продолжается долго…»[896]
Княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая скончалась 14 октября 1854 года. Волконская, забыв о долгой розни, тяжело переживала смерть «бедной Каташи». «…О ней глубоко сожалели ее дети, друзья и все те, кому она делала добро», — по-доброму вспоминала Мария Николаевна[897].
Да вот незадача: внезапная хворь помешала ей участвовать тогда в многолюдной траурной церемонии. Иркутское же общество истолковало отсутствие Волконской на отпевании и похоронах (в Знаменском монастыре) на свой лад. «Одно только лицо удивило меня своею холодностью», — сообщал приятелю овдовевший С. П. Трубецкой[898]. По Иркутску поползли новые разговоры, на каком-то углу что-то присочинили, и в итоге губернское общественное мнение («пружина чести»; VI, 122) большинством голосов сурово осудило демонстративный поступок княгини. На исходе того года Н. Д. Свербеев оповестил отъехавшего в Кяхту С. П. Трубецкого, что Мария Николаевна, «между прочим, пользуется теперь всеобщей нелюбовью, начиная сверху. Странными бывают перемены, давно ли она была паролем и лозунгом!»[899].
Получалось, что даже недуги княгини Волконской вменялись ей в вину, даже в них «толпа дворян» (VI, 524, 526) умудрялась обнаружить некий вызов или аморальный подтекст…
Между тем Мария Николаевна уже с конца сороковых годов вновь чувствовала себя неважно и никак не могла толком поправиться. Временами ей становилось легче — но потом болезнь возвращалась. И. И. Пущин, в 1848 году гостивший в Иркутске у Волконских, сообщал М. И. Муравьеву-Апостолу и Е. П. Оболенскому: «Марья Николаевна почти выздоровела, когда мы свиделись, но это оживление к вечеру исчезло — она, бедная, всё хворает: физические боли действуют на душевное расположение, а душевные тревоги усиливают болезнь, в свою очередь. Изменилась она мало, но гораздо слабее прежнего»[900].
В переписке с сестрой, E. Н. Орловой, княгиня подробно описала симптомы своего нескончаемого заболевания. (Видимо, в холодный день похорон Е. И. Трубецкой или накануне того дня с Марией Николаевной случился именно такой припадок.) Вот что мы узнаем из послания, датированного 10 мая 1848 года:
«…Я меньше страдаю в этом году от сердца и, если я не выхожу, если в комнатах температура ровная, — я сплю спокойно и не страдаю; но как только в квартире холодно, со мной делается что-то вроде лихорадки, которая начинается с подошв. Это озноб, который не заставляет меня дрожать, но который охватывает спину, левый бок и грудь до сердца; тогда у меня бывает стесненное дыхание и мне кажется, что я дышу сердцем. Это — холодное дыхание, меня охватывает невыразимая тоска и уныние; потом мне делается жарко, язык делается сухим, как щетка; я глотаю время от времени немного воды; после четырех или пяти часов этого нервного озноба я засыпаю; обильный пот меня облегчает. В этом заключаются мои припадки; самые продолжительные длятся до 6 часов утра; тогда я совсем не засыпаю и встаю утомленной. Вот и всё; а после обеда я сплю 3–4 часа подряд, и всё проходит.
Чтобы избежать этих припадков, утомляющих меня особенно нравственно, доктор просто приговорил меня к домашнему аресту, и я совершенно утратила привычку быть на воздухе; третьего дня было 25 градусов тепла на солнце, но было ветрено — я вышла на террасу; я никогда не чувствую ничего в тот же момент, но ночью, как только я ложусь, начинается мой припадок. Мои легкие больше не выносят воздуха.
Глядя на меня, нельзя сказать, что я больна; я сильна, очень деятельно занята детьми. Я хочу лечиться сама. Я забыла вам сказать, что моя левая рука делается очень слабой и во время припадков я почти не могу ею действовать, — это-то меня и беспокоит больше всего. В общем, вся левая сторона тогда слабеет и нога — тоже. Я хочу приучать себя к воздуху, буду пить козье молоко (это смешно при моем наружном виде); я не хочу больше исландского мха, которым доктор пичкает мне желудок. Но вот еще неудобство: например, в июне, если я провела день в саду и возвращаюсь домой, комнатный воздух мне кажется таким холодным, что я от этого страдаю»[901].
В том же майском послании к сестре Екатерине (написанном «дрожащей рукою») княгиня Мария Николаевна вскользь затронула и другую болезненную тему — тему возвращения бунтовщиков из Сибири на родину. Она писала: «Сейчас поляки возвращаются в Россию — три высланные дамы. А мы добьемся этого счастья только тогда, когда будем стары и разбиты параличом, или же для того только, чтобы умереть дорогой»[902]. Да, существование декабристов и их близких при новом великодушном генерал-губернаторе стало вполне сносным, достойным, однако об освобождении, о Москве или Петербурге, они по-прежнему могли только грустно мечтать.