Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не узнаете меня?
Старик медленно поднял глаза. Глаза, спрятанные в складках пергамента землистой маски лица. Бруно отметил, что глазки старика изучают его спокойно, но пытливо. Привыкший наблюдать мир внимательно, не ставя себе иной задачи, кроме как созерцать и запоминать его причудливые конфигурации (со слегка ироничным намерением молчать о них), Медина принадлежал к той породе знатоков местности, которые в пампе отличают след нужной лошади среди тысячи и способны сориентировать войско по еле ощутимому привкусу какой-нибудь ягоды. Он смотрел на Бруно с лукавым недоверием, чуть-чуть сквозившим в морщинах у уголков глаз. И подобно тому, как после работы ластиком над карандашным рисунком все же остаются некие черты, самые существенные и потому резче прорисованные, в уме старика начали воскресать черты мальчика Бруно. И тут, через тридцать пять лет отсутствия, после всех дождей и смертей, юго-восточных ветров и происшествий, из таинственных глубин памяти Медины возникло краткое, но неколебимое суждение и в конце концов привело в едва заметное движение его губы, меж тем как все лицо оставалось неподвижным, не позволяя пробиться ни малейшему волнению или удивлению, если таковые вообще были возможны в сердце этого человека.
— Ты Бруно Бассан.
И тут же он снова застыл, бесстрастно принимая простые житейские события, чуждый бурной и даже слегка испуганной реакции стоявшего перед ним человека, который перестал быть ребенком и превратился в мужчину.
Бруно пошел по пыльным улицам, пересек площадь с киосками и пальмами и, наконец, увидел громаду мельницы и услышал ритмичный стук машин. Зловещий символ — равнодушный ход механизмов, меж тем как среди них агонизирует человек, создававший здесь все с любовью и надеждой.
Кончина Марко Бассана
— Теперь он заснул, — объяснил Хуанчо.
В полутьме он в первый раз услышал этот глухой стон и неровное, прерывистое дыхание. Когда глаза привыкли к темноте, он разглядел то, что осталось: кучка костей в мешке из страдающей, разложившейся плоти.
— О да. Как войдешь, запах кажется невыносимым. Потом привыкаешь.
Бруно посмотрел на брата. В детстве он боготворил Хуанчо — как тот был хорош в широкополом сомбреро, с плечами атлета, верхом на серой длиннохвостой кобыле. Когда брат в конце концов ушел из дома, отец сказал: «Больше он в этот дом никогда не вернется». И словно для того, чтобы доказать ненадежность подобных слов перед силами уз породы и крови, Хуанчо не только вернулся, но именно он теперь ухаживал за отцом днем и ночью.
— Воды, Хуанчо, — пробормотал отец, пробуждаясь от дарованного снотворными сна, который, вероятно, так же отличался от его прежних снов, как грязное, кишащее нечистью болото от красивого озера, куда слетаются птицы.
Приподняв старика левой рукой, Хуанчо дал ему попить из ложечки, как ребенку.
— Бруно приехал.
— А? Что? — промямлил старик, с трудом шевеля ватным языком.
— Бруно, приехал Бруно.
— А? Что?
Старик смотрел прямо перед собой, не поворачивая головы, как слепой.
Хуанчо поднял жалюзи. Тогда Бруно увидел вплотную, что осталось от этого энергичного, сильного человека. В глубоко запавших его глазах, похожих на два зеленоватых стеклянных шарика, надтреснутых, едва прозрачных, как будто зажглись крошечные искорки, как язычок огня, когда раздуваешь угли.
— Бруно, — выговорил он наконец.
Бруно подошел, наклонился, неуклюже попытался обнять отца, ощущая ужасное зловоние.
Отец с трудом, как пьяный, произнес:
— Вот видишь, Бруно. Я совсем уже развалина.
То была многодневная борьба, которую он вел с такой же энергией, с какой всю жизнь боролся с препятствиями. Умереть означало пасть побежденным, а он никогда не признавал себя побежденным. Бруно говорил себе, что отец создан из того же материала, что и венецианцы, воздвигавшие свой город в борьбе с водой и чумой, с пиратами и голодом. Его лицо еще сохраняло суровый профиль Джакопо Сорансо на портрете кисти Тинторетто.
Бруно спрашивал себя, нет ли черствости или трусости в том, что он выходит из дома, отвлекается, бродит по улицам городка вместо того, чтобы ежесекундно находиться при страдающем отце, впивать его страдания, как Хуанчо. И тут же трусливо, в отрывочных размышлениях, которые он не решался додумать до конца, убеждал себя, что нет ничего дурного в стремлении забыть о чем-то ужасном. Но почти мгновенно начинал укорять себя, что, хотя отец нисколько не будет страдать из-за подобного отчуждения его сознания и памяти, это все же своего рода предательство. И тогда, устыженный, он возвращался домой и какое-то время вносил свою жалкую лепту солидарности, пока Хуанчо бодрствовал, сидя в кресле, внимательно прислушиваясь к малейшему шороху, и ухаживал за отцом, терпеливо выслушивал бессмысленный бред.
— Хуанчо! — вдруг кричал отец. — Поджигают кровать! — и полупривстав, указывал на огонь, — там, в изножье кровати.
Сын проворно вскакивал и как бы тушил огонь размашистыми жестами, преувеличенными, будто в пантомиме, когда надо сделать так, чтобы тебя поняли по жестикуляции. Отец на какое-то время успокаивался.
Потом вдруг ломалась кровать, надо было ее подпереть. Хуанчо приносил палки, ложился на пол, подпирал кровать. А то старик, отшатнувшись от спинки кровати, испуганно указывал куда-то пальцем, на каких-то людей, называл их трусами и бормотал что-то непонятное. Хуанчо поднимался, громко ругал вторгшихся и выталкивал их.
— Хуанчо, — внезапно призывал отец шепотом, словно хотел сообщить что-то по секрету.
Сын подходил и прикладывал ухо к его рту, из которого исходил запах гнили.
— В дом забрались грабители, — шептал отец. — Они перерядились в крыс, прячутся в гардеробе. Их главарь — Гавинья. Помнишь его? Он был полицейским комиссаром при консерваторах. Вор, бесстыжий человек. Воображает, будто я его не узнал, потому что он превратился в крысу.
Вереница старых лиц, прежних знакомых. Память старика стала одновременно обостренной и гротескной, была чудовищно извращена бредом и морфием.
— Вот вам и дон Хуан! Кто мог подумать, что он станет батраком! Человек, имевший такое состояние!
Он указывал на дона Хуана, качая головой, с ироническим разочарованием усмехаясь подобной нелепости. Сын делал вид, что ищет взглядом упомянутого.
— Вон он там, чистит скребницей лошадь.
— Ах, чего только не бывает, — успокаивал Хуанчо.
— Можешь себе представить? Дон Хуан Аудиффред. Кто бы мог подумать.
И он вполне здраво и долго обсуждал эту тему, хотя временами ему мерещились чудовища или призраки, но затем как бы возвращался разум, и он беседовал с людьми, умершими двадцать лет назад, столь же естественно, как секунду спустя говорил, что у него пересохло в горле и он хотел бы глотнуть воды. Когда Бруно возвращался домой, брат ему рассказывал все это, смеясь над фантазиями отца со смесью нежности и снисходительности, — так любящий отец рассказывает о фантазиях своего ребенка. Но вот опять начинался бред, и Хуанчо снова изображал магические пантомимы, а Бруно тем временем пробирался в холл, где остальные братья беседовали об урожае, об уборке маиса, о купле и продаже земельных участков и скота. Бруно слушал, стремясь войти в их круг, вспоминал, что, когда он был мальчиком, ему поручали взвешивать зерно на больших весах. Братья смотрели на него. Он называл имена: Фаворито, Барлетта. Они презрительно хмыкали — уже лет двадцать, как этих людей нет в живых. То и дело один из них подымался, бросал сигарету и на минуту шел к отцу в спальню внести свою лепту, потом возвращался помрачневший.