Зимний скорый. Хроника советской эпохи - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На том свете угольками! — огрызнулся Григорьев. — Чтоб я таких слов больше не слыхал! Ну успокойся, успокойся…
А Стелла обняла его, стала целовать в щеку:
— Спасибо тебе, хороший мой, спасибо!
Он тоже целовал ее, гладил ее поседевшую голову, обнимал исхудавшее до косточек тело, бормоча: «успокойся, успокойся, Луга же, не Колыма». И понимал, как фальшиво звучат его заклинания, потому что сам не ощущал никакого спокойствия, только острую и всё нарастающую тревогу.
И опять предчувствие не обмануло. Вот только обрушился новый удар с той стороны, откуда не ждали: осенью 1979-го у отца случился инфаркт. Оказалось, давно болело сердце. Скрывал, не хотел беспокоить.
По счастью, Григорьев не был в командировке, мигом примчался по звонку матери. У самого сердце оборвалось, когда увидел у подъезда «рафик» скорой помощи с дремлющим шофером.
Взлетел по лестнице. Дверь квартиры была распахнута, слышался громкий незнакомый голос:
— Дыши, дыши! Ну что, полегчало? Вот, порозовел уже, а то синий был весь!
Это врач с яростным лицом и седыми висячими патлами, похожий на киношного батьку Махно, кричал на отца. Остро пахло медикаментами. Жужжал переносной кардиограф, из него толчками выползала серая бумажная лента с бьющейся красной жилкой записи.
Врач обернулся к Григорьеву:
— А это кто? Сын? Давай, собирай соседей!.. Вот бестолочь: да носилки по лестнице стащить! Заебали сегодня бестолочи, восьмой вызов за смену, а у меня шесть лекарств от всех болезней!
Потом был ужас больницы: четырнадцать человек в палате, вонький запах дезинфекции, духота и грязь. Он обтирал одеколоном вялое и бледное тело отца. Хотелось плакать.
Вспоминал, как мальчишкой, в пятидесятые, ходил с отцом в баню, в парную, не мог там долго выдержать, и отец, смеясь, выгонял его в мыльную. Вспоминал сильные руки отца, когда тот натирал ему спину мочалкой и приговаривал: «Моем, моем трубочиста! Чисто-чисто, чисто-чисто!»
Потом пахнущий одеколоном отец, лежа на койке, тихо, чтобы не беспокоить соседей по палате, разговаривал с ним:
— Как у тебя на работе? Устал? Быстро ты устал. Жениться-то снова не думаешь?
— Не думаю.
— А Димка — сидит?
— На химию отправили. Здесь, в области. Мы с Мариком к нему съездим.
— А Марик как поживает?
— Работает, дочку воспитывает.
Отец усмехнулся:
— Он как-то звонил к нам, тебя искал. Я его спрашиваю: чего делаешь? Столбы, говорит, считаю.
— Он действительно столбы рассчитывает. Опоры всякие.
— А я думал, шутит. Спрашиваю: нравится? А он так серьезно: должен же кто-то столбы считать… А Димка, значит, сидит.
Серое лицо на подушке, тихий голос. Только в глазах посверкивало что-то от прежнего отца. И вдруг Григорьев заметил, что отец смотрит на него с жалостью и нежностью, как смотрел когда-то на маленького, когда он ранился в кровь каким-нибудь ржавым гвоздем во дворе или разбивался на коньках. Мать бранилась, а отец смотрел сверху точно так же, как сейчас снизу, с подушки:
— Непутевые какие-то вы все. Неудачливые. А вам еще жить и жить.
— Папа!
— А что? — отец улыбнулся. — Я только про то, что вам еще работать и работать, а мое дело теперь — пенсион… А инфаркт — что инфаркт? Нас одной пулей не убьешь. Вон Эйзенхауэр — до девятого тянул, а мы что ж, слабей союзника?
Домой из больницы Григорьев возвращался сквозь опустевший город. Заметил это не сразу, но когда осознал, огляделся… Происходящее показалось фантасмагорией! Вечерние улицы, залитые светом фонарей, были пустынны из конца в конец, с них исчезли прохожие. Больше того — исчезли машины. Громадный стеклянный куб «универсама», ярко освещенный внутри, был совершенно пуст, одни кассирши томились за своими кассами. Позвякивая, прогромыхал тоже ярко освещенный и тоже совершенно пустой трамвай. Что за чертовщина? Как будто нейтронную бомбу над Ленинградом взорвали!
Наконец догадался, вспомнил: в этот вечер показывали заключительную серию «Место встречи изменить нельзя». Он-то со своими делами не смог и предыдущей ни одной посмотреть. На работе сотрудники бурно их обсуждали, восхищались игрой Высоцкого, а он — ничегошеньки не видел. Да ладно, будут повторять, посмотрит когда-нибудь. А сейчас — только бы поправился отец, только бы вышел на волю Димка, только бы улеглась в груди эта острая тревога, предчувствие новых бед.
И он шел сквозь пустой, вымерший город под звук собственных шагов, словно последний человек, оставшийся на свете.
Стелла уже несколько раз успела побывать у Димки, но ее пропускали как родственницу. А Григорьеву только в середине декабря Димка прислал письмо: «Приезжайте в выходной, теперь меня тут знают, пройдете». И в первое же воскресенье Григорьев с Мариком отправились в путь.
Холодная электричка тащилась добрых два часа. Сквозь заиндевевшие, искрящиеся окна почти ничего нельзя было различить. К концу поездки оба закоченели. Когда вышли наконец в солнечный мороз на платформу маленькой станции, показалось, что стало теплее: то ли от солнца, то ли оттого, что начали двигаться.
Григорьев вытащил листок с планом, который нарисовала Стелла. Угрюмый Марик взглянул на рисунок и пожал плечами.
— Да всё понятно, — разобрался Григорьев. — Кружной путь, вон, по шоссе, — он указал на грузовик, пронесшийся мимо с особенно звонким на морозе ревом. — А напрямик — тропинка через поле. Пойдем-ка, Тёма, тропинку посмотрим. Снегопада несколько дней не было. Может, пошагаем.
Так и оказалось. Тропинка, протоптанная в снегу, была узенькой (двоим не разминуться) и неровной. Но она протянулась, местами темнея, местами глянцевито поблескивая на солнце, через всё пухлое, как перина, матово-белое поле. До самого его края примерно в двух километрах от станции — до гряды деревьев, за которой виднелись какие-то постройки.
— Ну, чего ты? — спросил Григорьев насупившегося Марика.
Тот опять пожал плечами.
— Перестань! — сказал Григорьев. — Ты думаешь, мне не тошно? Давай, Димка ждет. Надо идти!
Яростно пошли через морозное слепящее пространство, то и дело в спешке оскальзываясь, оступаясь с тропинки в рыхлый снег. Григорьев шел впереди, тяжело сопевший Марик поспевал сзади. И почему-то хотелось, чтобы эта дорога длилась как можно дольше. Но они пересекли поле и дошли до удивившего их здания за деревьями скорей, чем за полчаса.
Удивило больше всего то, что перед ними оказалась обычная с виду хрущевская пятиэтажка из серого кирпича, только обнесенная двухметровым бетонным забором. Впрочем, ворота в этом заборе — две ржавые железные рамы, затянутые проволочной сеткой, — были распахнуты настежь и никем не охранялись.
Они прошли в ворота и увидели, что пятиэтажка выстроена по типу общежития, с одним центральным входом, а на окнах нет никаких решеток. Во дворе, у бетонного забора, стояли милицейский «уазик» и грузовик-фургон. Людей не было видно.