Преступление и наказание - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он проговорил это с видом какого-то подмигивающего, веселогоплутовства, не спуская глаз с Раскольникова. Раскольников побледнел ипохолодел, слыша свои собственные выражения, сказанные Соне. Он быстроотшатнулся и дико посмотрел на Свидригайлова.
– По-почему… вы знаете? – прошептал он, едва переводядыхание.
– Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою. ЗдесьКапернаумов, а там мадам Ресслих, старинная и преданнейшая приятельница.Сосед-с.
– Вы?
– Я, – продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, – и могувас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы менязаинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам это, – ну, вот исошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можножить…
Для Раскольникова наступило странное время: точно туман упалвдруг перед ним и заключил его в безвыходное и тяжелое уединение. Припоминаяэто время потом, уже долго спустя, он догадывался, что сознание его иногда какбы тускнело и что так продолжалось, с некоторыми промежутками, вплоть доокончательной катастрофы. Он был убежден положительно, что во многом тогдаошибался, например, в сроках и времени некоторых происшествий. По крайней мере,припоминая впоследствии и силясь уяснить себе припоминаемое, он многое узнал осебе самом, уже руководясь сведениями, полученными от посторонних. Одно событиеон смешивал, например, с другим; другое считал последствием происшествия,существовавшего только в его воображении. Порой овладевала имболезненно-мучительная тревога, перерождавшаяся даже в панический страх. Но онпомнил тоже, что бывали минуты, часы и даже, может быть, дни, полные апатии,овладевавшей им, как бы в противоположность прежнему страху, – апатии, похожейна болезненно-равнодушное состояние иных умирающих. Вообще же в эти последниедни он и сам как бы старался убежать от ясного и полного понимания своегоположения; иные насущные факты, требовавшие немедленного разъяснения, особеннотяготили его; но как рад бы он был освободиться и убежать от иных забот,забвение которых грозило, впрочем, полною и неминуемою гибелью в его положении.
Особенно тревожил его Свидригайлов: можно даже было сказать,что он как будто остановился на Свидригайлове. Со времени слишком грозных длянего и слишком ясно высказанных слов Свидригайлова, в квартире у Сони, в минутусмерти Катерины Ивановны, как бы нарушилось обыкновенное течение его мыслей.Но, несмотря на то, что этот новый факт чрезвычайно его беспокоил, Раскольниковкак-то не спешил разъяснением дела. Порой, вдруг находя себя где-нибудь вотдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного,за столом, в размышлении, и едва помня, как он попал сюда, он вспоминал вдруг оСвидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, какможно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешитьокончательно. Один раз, зайдя куда-то за заставу, он даже вообразил себе, чтождет здесь Свидригайлова и что здесь назначено у них свидание. В другой раз онпроснулся перед рассветом где-то на земле, в кустах, и почти не понимал, какзабрел сюда. Впрочем, в эти два-три дня после смерти Катерины Ивановны он ужераза два встречался с Свидригайловым, всегда почти в квартире у Сони, куда онзаходил как-то без цели, но всегда почти на минуту. Они перекидывались всегдакороткими словами и ни разу не заговорили о капитальном пункте, как будто междуними так само собою и условилось, чтобы молчать об этом до времени. ТелоКатерины Ивановны еще лежало в гробу. Свидригайлов распоряжался похоронами ихлопотал. Соня тоже была очень занята. В последнюю встречу Свидригайловобъяснил Раскольникову, что с детьми Катерины Ивановны он как-то покончил, ипокончил удачно; что у него, благодаря кой-каким связям, отыскались такие лица,с помощью которых можно было поместить всех троих сирот, немедленно, в весьмаприличные для них заведения; что отложенные для них деньги тоже многомупомогли, так как сирот с капиталом поместить гораздо легче, чем сирот нищих.Сказал он что-то и про Соню, обещал как-нибудь зайти на днях сам кРаскольникову и упомянул, что «желал бы посоветоваться; что очень надо быпоговорить, что есть такие дела…». Разговор этот происходил в сенях, улестницы. Свидригайлов пристально смотрел в глаза Раскольникову и вдруг,помолчав и понизив голос, спросил:
– Да что вы, Родион Романыч, такой сам не свой? Право!Слушаете и глядите, а как будто и не понимаете. Вы ободритесь. Вот дайтепоговорим: жаль только, что дела много и чужого и своего… Эх, Родион Романыч, –прибавил он вдруг, – всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с… Преждевсего!
Он вдруг посторонился, чтобы пропустить входившего налестницу священника и дьячка. Они шли служить панихиду. По распоряжениюСвидригайлова панихиды служились два раза в день, аккуратно. Свидригайлов пошелсвоею дорогой. Раскольников постоял, подумал и вошел вслед за священником вквартиру Сони.
Он встал в дверях. Начиналась служба, тихо, чинно, грустно.В сознании о смерти и в ощущении присутствия смерти всегда для него было что-тотяжелое и мистически ужасное, с самого детства; да и давно уже он не слыхалпанихиды. Да и было еще тут что-то другое, слишком ужасное и беспокойное. Онсмотрел на детей: все они стояли у гроба, на коленях, Полечка плакала. Сзадиних, тихо и как бы робко плача, молилась Соня. «А ведь она в эти дни ни разу наменя не взглянула и слова мне не сказала», – подумалось вдруг Раскольникову.Солнце ярко освещало комнату; кадильный дым восходил клубами; священник читал«Упокой, господи». Раскольников отстоял всю службу. Благословляя и прощаясь,священник как-то странно осматривался. После службы Раскольников подошел кСоне. Та вдруг взяла его за обе руки и преклонила к его плечу голову. Этоткороткий жест даже поразил Раскольникова недоумением; даже странно было: как?ни малейшего отвращения, ни малейшего омерзения к нему, ни малейшего содроганияв ее руке! Это уж была какая-то бесконечность собственного уничижения. Так, покрайней мере, он это понял. Соня ничего не говорила. Раскольников пожал ей рукуи вышел. Ему стало ужасно тяжело. Если б возможно было уйти куда-нибудь в этуминуту и остаться совсем одному, хотя бы на всю жизнь, то он почел бы себясчастливым. Но дело в том, что он в последнее время, хоть и всегда почти был один,никак не мог почувствовать, что он один. Случалось ему уходить за город,выходить на большую дорогу, даже раз он вышел в какую-то рощу; но чемуединеннее было место, тем сильнее он сознавал как будто чье-то близкое итревожное присутствие, не то чтобы страшное, а как-то уж очень досаждающее, такчто поскорее возвращался в город, смешивался с толпой, входил в трактиры, враспивочные, шел на Толкучий, на Сенную. Здесь было уж как будто бы легче идаже уединеннее. В одной харчевне, перед вечером, пели песни: он просидел целыйчас, слушая, и помнил, что ему даже было очень приятно. Но под конец он вдругстал опять беспокоен; точно угрызение совести вдруг начало его мучить: «Вот,сижу, песни слушаю, а разве то мне надобно делать!» – как будто подумал он. Впрочем,он тут же догадался, что и не это одно его тревожит; было что-то требующеенемедленного разрешения, но чего ни осмыслить, ни словами нельзя было передать.Все в какой-то клубок сматывалось. «Нет, уж лучше бы какая борьба! Лучше быопять Порфирий… или Свидригайлов… Поскорей бы опять какой-нибудь вызов,чье-нибудь нападение… Да! да!» – думал он. Он вышел из харчевни и бросился чутьне бежать. Мысль о Дуне и матери навела на него вдруг почему-то как быпанический страх. В эту-то ночь, перед утром, он и проснулся в кустах, наКрестовском острове, весь издрогнувший, в лихорадке; он пошел домой и пришелуже ранним утром. После нескольких часов сна лихорадка прошла, но проснулся онуже поздно: было два часа пополудни.