Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей - Дмитрий Евгеньевич Сагайдак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд медленно подходит к станции.
— Встань и следуй к выходу!
— Не пойду, подлюка, в рот меня…
Милиционер хватает соседа под руки, тот сопротивляется, головой бьёт милиционера в грудь. Теперь хватают его оба. Он рвётся, матерится. Поезд остановился. Соседа выталкивают из вагона. На перроне шум. Кто-то кого-то бьёт. Кто и кого-трудно понять, можно только догадываться.
Я встал, приготовился к выходу через другую дверь. Поезд тронулся. Милиция не возвратилась, сосед тоже. Опять сел на прежнее место. В вагоне началось оживлённое обсуждение происшедшего. На стороне милиции — никого.
— Ну чего они к нему пристали? Парнишка к матери в гости ехал, никого не трогал!
— И как они только узнают, кому положено в Москве жить, а кому — нет?
— Это что, хоть под Москвой жить можно, а при царе давали волчий билет, и человек нигде не мог больше суток жить — вот это была штука!
— Их, чертей, когда нужно, никогда нет. Вон, третьего дни, одного дяденьку на ходу столкнули бандюги с поезда, а чемодан — себе. Вот когда милиция была бы в самый раз!
— А где же ты был? Что, в вагоне никого не было что ли? Что ж вы-то смотрели?
— Как не было, мил человек, были, полнёхонько было, да кто ж полезет на рожон? Жизнь своя надоела, что ли?
— Ты вот герой на словах, а если б к тебе с финкой, так сам небось спрыгнул бы с вагона, не пришлось бы и сталкивать!
Слышен хохот. В вагоне смеются все.
— А всё-таки неправильно это. По-моему, где хочешь, там и живи, а то там нельзя, тут нельзя. Раз человек мирный, никого не трогает, работает, так и живи, где хочешь!
Долго ещё шли разговоры, то вспыхивая, то затухая. Постепенно вагон затихает — дремлет. В Москву приехали без пяти два.
Дошёл до Госпитальной площади. Постовой милиционер, пересекая площадь, подходит ко мне. Ну вот, думаю, не в вагоне, так здесь. Ну не везёт же мне сегодня!
Ставлю бидончик на асфальт, свёртываю цигарку.
— Огонёк есть, товарищ?
Прикуривает папиросу, я — цигарку.
— Что, с поезда? Далече ещё идти?
— Да нет, недалеко, на Госпитальный вал!
Что-то начинает издалека. Ну, спрашивай же документ, чего тянешь!..
— На пяток спичек могу вас разорить?
Поднимаю бидон, протягиваю ему весь коробок:
— Берите с коробкой, я ведь уже дома, — и, не ожидая благодарности, с независимым видом удаляюсь в сторону дома. Да, ему нужны были спички, а не мои документы — это дошло до меня уже намного позже.
* * *
Дома не оказалось ни одного кусочка хлеба, чего никогда не было и во времена карточек. Утром я и старшая дочь встали сразу в две очереди за хлебом. Очередь живая. «Энтузиасты» чернильным карандашом записывали на ладонях «очередников» порядковый номер. Мне присвоили номер, как сейчас помню — 1170. Номер жёг кожу и как будто мешал сжать ладонь в кулак. Время было раннее, булочная ещё закрыта. То ли привезут хлеб, то ли нет — никто ничего не знает. Во всех газетах хвастливо сообщалось, на сколько процентов выросла выпечка хлеба, сколько продаётся его теперь, но ни в одной газете пока что не говорилось о причинах громадных очередей. Много позже оказалось, что всё Подмосковье хлынуло в Москву. С одной стороны, потому что в ряд населённых пунктов почему-то хлеб вообще не подвозился, а собственники коров, коз, свиней находили выгодным подкармливать свою живность хлебом.
Молоко, мясо, яйца продавались на рынке и полностью окупали расходы на хлеб и время, затрачиваемое на его приобретение.
Кампания по борьбе со скармливанием хлеба скоту началась намного позже.
А пока что терпеливо ждём открытия булочной. Появилась милиция, пешая и конная.
Очередь зашевелилась. Инвалиды Отечественной войны лезуг вперёд. Разобраться, инвалид ли он, а тем более, где и при каких обстоятельствах стал инвалидом — невозможно. Лужёное горло, крепкие локти, нахальство — как всегда брали верх.
Открыли булочную. Выхожу из очереди и иду к окну, куда отгружают буханки тёплого, пахнущего хлеба. Привезли его всего лишь полтонны (на двести пятьдесят человек) и больше не привезут — это сегодняшняя норма для данной точки.
Мой номер 1170, да человек пятьдесят инвалидов встали без очереди. Стоять вроде бесполезно. Иду к магазину, где стоит дочь. Она более счастливая — у неё номер 951, но хлеба привезли только 750 килограммов. Рассчитывать, что люди будут брать меньше двух килограммов на человека, не приходится. Так что стоять тоже бесполезно.
Так и ушли. День 8-го марта провели на картошке, сдобренной привезённым мною молоком. Что ж, не так уж плохо!
Просьбы сослуживцев привезти им — кому конфет, кому сахару — выполнены. Не смог только удовлетворить просьбу Ани Савватеевой — не привёз ей белого хлеба, а просила она меня об этом, можно сказать, с надрывом, слёзно (наверное, для больного брата).
* * *
…Через два месяца — годовщина моей работы на «Серпе и Молоте».
Марморштейн и директор завода Ильин обещают хлопотать об обмене моего паспорта на «чистый», с правом проживания в Москве. Обещает это и работник паспортного отдела городской милиции.
Неужели свершится? Жизнь заметно улучшается. Хлебная катавасия закончилась.
Скоро Первое мая. Нужно попросить директора хотя бы дней на пять командировку в Москву. Побуду дома с родными, повидаю друзей.
Так думалось, но не так вышло.
ЕЩЁ РАЗ АРЕСТ
«Иногда поступок одного человека поражает не меньше, чем цифры, вместившие тысячи».
В два часа ночи раздался громкий стук в дверь.
— Кто там?
— Открывай, свои!
Вваливаются двое. Одного из них узнаю — это комендант общежития, другого, с погонами майора, хорошо не хорошо — не знаю, хотя неоднократно видел его в неприглядном пьяном виде в цехе завода. Оба и сейчас навеселе.
— Садись!
В комнате довольно холодно, так как она обладает удивительным свойством абсолютно не держать тепло. Сносно в ней было только тогда, когда нагревалась докрасна чугунная плита, и то в непосредственной близости от неё. Как только плита чернела, температура катастрофически падала и в комнате тепла становилось ненамного больше, чем на улице.
Ёжась от холода, в одном белье, стою у давно уже остывшей плиты.
— В чём дело, товарищ майор?
Майор развалился на кровати, ничуть не смущаясь, что своими испачканными грязью сапогами сразу же превратил простыню в половую тряпку, а одеяло, сброшенное на пол — в подстилку. Он лениво потянулся левой рукой к стене, где висела гитара,