Грехи отцов отпустят дети - Анна и Сергей Литвиновы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хм. Николай Петрович – отец моего друга, да и дядька он хороший, хотя и, как положено художнику, не слишком далекий. Злить его мне совершенно не хочется. Поэтому кого-кого, а вас я бы, пожалуй, никак не смог полюбить.
– Фу. Противный.
– …Разве что мог бы влюбиться только в ваши глазки. И еще, пожалуй, в ваши ланиты. И в ваши перси – белоснежные! И в ваш стан – лебединый! И в ваши уста – сахарные! – Евгений намеренно стилизовал свою речь под объяснения двухвековой давности, что демонстрировало его хорошую начитанность и как бы снижало страстность его слов. Но действия говорили сами за себя: Евгений подходил к Фенечке все ближе и наконец, положив обе сильных руки ей на талию, привлек ее к себе. Малыш продолжал самозабвенно спать. Евгений запечатлел на губах девушки страстный поцелуй, она попыталась оттолкнуть молодого человека, но потом ответила на него.
Только тут Павел Петрович вышел из изумленного шокового состояния и обнаружил себя, громко закашлявшись.
Фенечка отпрянула от Евгения.
Перешагнув через брошенный велосипед, в беседку ступил Павел Петрович.
Фенечка вскрикнула и рефлекторно схватила на руки Сашеньку.
Тот, разбуженный и испуганный, заплакал.
Молодая мать, прижав его к себе, а другой рукой толкая коляску, опрометью выскочила из беседки.
Павел Петрович оказался один на один с Евгением.
Вне себя от ярости, он проговорил:
– Я всегда знал, что вы, милостивый государь, настоящий подлец. Но теперь ваше поведение переходит все границы! Вы злоупотребляете нашим гостеприимством! Вы оскорбляете меня! Вы оскорбляете моего брата! Да вас мало выпороть плетьми! На конюшне!
Молодой человек побледнел, но усмехнулся.
– А вы попробуйте.
Кирсанов-старший немного сбавил тон, но продолжал разоряться:
– Да в былые времена я бы вызвал вас к барьеру! На поединок!..
Евгений холодно ухмыльнулся.
– А чем былые времена отличаются от нынешних? Желаете со мной драться? Извольте.
– Постыдились бы! Вам тридцати нет, а мне пятьдесят!
– Если желаете, давайте устроим поединок. Как говорится, пуля рассудит.
– Вы что, меня вызываете?
– Нет, но, по-моему, меня, напротив, вызываете вы. Или вы уже передумали?
– Да, хорошая идея! Драться! И не по-быдлячецки, на кулаках. Стреляться так стреляться! Ради бога! Как положено – я пришлю к вам секунданта!
Павел Петрович в сердцах плюнул под ноги Евгению, развернулся и, сжимая кулаки, с бешено колотящимся сердцем зашагал к дому.
Вечером, когда все легли, к Евгению, в его комнату на третьем этаже, пришел прислуживающий в доме Глеб и, понизив голос и таинственно оглядываясь по сторонам, огласил условия поединка, предлагаемые Павлом Петровичем: стреляться завтра, с рассветом, в пять утра, в Матвеевской роще, расположенной в трех километрах от усадьбы – там в намеченное раннее время не бывает никого народу.
В усадьбе, в сейфах, издавна хранятся пистолеты: один – трофейный «вальтер», другой – «ТТ». Они еще с прошлой войны принадлежали деду, Николаю Петровичу Кирсанову-старшему, который привез их с фронта. Оба нигде не зарегистрированы. Тем не менее оба пистолета в полном порядке, пристреляны, регулярно чистятся и смазываются. Оружие современное, нарезное, поэтому барьеры предлагается расположить на двадцати пяти шагах, а количество выстрелов ограничить двумя. Предлагается бросить жребий перед самым поединком, кому какой конкретно пистолет достанется. А чтобы избежать в случае самого неблагоприятного исхода полицейского и судебного преследования, перед схваткой каждый из дуэлянтов напишет последнее послание, где объяснит, что решил покончить с собой. Расписки эти сдаются перед поединком секунданту, а при смерти кого-то из соперников соответствующей бумаге дается ход, а оставшаяся записка уничтожается путем сожжения. Если и тот и другой останутся живы – сожгут обе бумажки.
– Ви сгодни? – спросил Глеб. – То есть, я маю, вы согласны?
– Да-да, условия, по-моему, исчерпывающие, и я не против, – рассеянно отвечал Евгений.
– Ви доберетеся сами завтра до Матвеевской рощи? Або вас пидвезти?
– О, нет, благодарю. Роща эта ведь есть в навигаторе?
– Гадаю, так.
– Тогда до завтра. Надеюсь, в пять утра уже будет светло.
Глеб вышел, а Евгений рассеянно засвистал. «Что за пошлая оперетка? – думал он. – И неужели все может кончиться трагедией? Полной гибелью всерьез? А ведь и впрямь – Кирсанов-старший ненавидит меня. Для него будет удовольствием всадить мне пулю в ляжку, а еще лучше (для него) – в висок… Может, позвонить, попрощаться на всякий случай с мамочкой моей приемной?.. Или зайти к Елене Сергеевне? Пусть утешит? Или к Фенечке? Или сказать последнее прости другу Аркадию? Фу, фу, страшная, невыносимая пошлость!..»
За два дня до убийства
– Мамочка приехала, – улыбнулся сквозь сон Николай Петрович Кирсанов и потянулся в своей утренней кровати. Фенечки уже не было рядом, но измятая постель еще, казалось, хранила ее тепло и запах.
Но откуда же такой сон? Как будто из детства. Как будто осуществилось детское мечтание.
Мамочки вечно не было дома. А если приезжала, то всегда неожиданно. И почти всегда ночью.
Или поздним вечером. Или ранним утром.
Во всяком случае, она все время возникала, когда Николенька спал. И всегда хватала его, только что проснувшегося, обнимала и тискала. И дарила подарки. И от нее всякий раз пахло мамой, как он привык, – но и почти всегда чем-то новым. То поездом и угольной пылью. То алкоголем. То красками. Или табаком.
Но откуда же сейчас этот сон? Он взрослый человек и почти даже старый, и давно отлетели детские годы, когда он так нуждался в маме и хотел быть рядом с нею – а она все была где-то далеко и все не приезжала и не приезжала, а если появлялась, то всегда неожиданно, когда он переставал даже ждать.
Постоянно врасплох и всякий раз ненадолго.
Дед называл ее с горькой усмешечкой «мать-кукушка» – и был прав по сути. Вечно мама устраивала свои дела, творческие и личные. Творческие даже в большей степени, чем личные. Хотя и «личного» в ее жизни тоже хватало. Даже странно, как получилось, что у них с братом один отец.
Отца Кирсанов помнил плохо. Вернее, не помнил совсем. Сохранились какие-то тусклые картинки.
Вот мужчина его кормит манной кашей. Почему именно этот мужчина, непонятно. Почему не бабушка? Не дед? Почему не мама, в конце концов? Возможно (догадывался он уже гораздо позже), это был один из тех коротких периодов, когда Антонина Николаевна хотела доказать кому-то, деду с бабкой прежде всего, и, главное, себе самой, что она не «мать-ехидна», а настоящая, заботливая, любящая мамаша. Да, наверное, те самые времена. И вот мужчина в майке – как носили тогда, в семидесятые: белые, без рукавов, поддевали под рубахи – заставляет его есть кашу.