Маджонг - Алексей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Тьфуславля Чичиков направился прямиком в Санкт-Петербург. Еще с тех пор, когда служил он по таможенной части, сохранились у него в столице знакомства в разных министерствах и советах. А Чичикову именно совет-то и нужен был. Купленные им души без земли были — пфук, буквы на бумажках. Никакие печати, хоть с орлами, хоть и без, не могли их оживить и заставить работать. Однако же с землицей мертвая ревизская душа не то чтобы живою делалась, но в цене с живою вполне равнялась, и не тридцать две копейки, как платил Чичиков Плюшкину, могли бы дать за нее в ломбарде, и даже не два целковых с полтиной, что выжал из него Собакевич, но всю сотню. А в опекунском совете, если подойти с толком, да нужному человеку вовремя сунуть, так и полную цену мог взять Чичиков за мертвую душу — двести рублей ассигнациями. Если среди наших читателей сыщутся охочие до арифметики, мастера рассчитывать, сколько воды в каком бассейне убудет за час с четвертью, а сколько за три, пусть сами сочтут как умеют, на что замахнулся Павел Иванович, если в шкатулке его хранилось купчих на три, без самой малости, тысячи покойников, лежавших под православными крестами на кладбищах четырех губерний. Три тысячи! Целый город мертвых купил Чичиков за время своих странствий, а теперь искал пути обратить этот город в ассигнации.
В столице он нашел, что искал, и даже более. Умные люди быстро смекнули, о чем ведет речь, но главное о чем молчит проситель, и что до той поры, как не достиг Чичиков своей цели, готов он заплатить много больше того, чем согласится отдать, когда содержимое заветной шкатулки обменяет на государственные кредитные билеты. Словом, ощипали его столичные птичники да кулинары изрядно: разного рода обязательств в пользу двух начальников департаментов и одного стряпчего подписал он общим счетом на десятки тысяч. Но и положительное решение выправил в небывалые сроки. Едва сошел снег и открылись дороги, Чичиков велел Петрушке собирать чемоданы, а Селифану закладывать бричку. На руках у него было распоряжение Херсонской Губернской Землеустроительной Комиссии о выделении коллежскому советнику Павлу Ивановичу Чичикову… десятин… безвозмездно, для целей развития и заселения. Также были даны ему письма нужным людям в Херсоне, чтобы распоряжение не затерли и не замотали, чтоб секретарь не пустил его. Бог знает, на что взбрело бы в голову кудрявому подлецу, секретарю землеустроительной комиссии, пустить бумагу с распоряжением, а Чичиков даже представить себе это боялся. Он дурно думал о губернских чиновниках — сам недавно жил с ними рядом, был одним среди них. Вот потому, как только последняя бумага была уложена в шкатулку, а шкатулка заперта и помещена в дорожный сундук, ни дня не медля, устремился он на юг Малороссии.
— Для чего же тогда, — опять подступит к сочинителю читатель, — для чего же рассказывали нам, что Чичиков изменился, что исхудал он и спал с лица как попадья в Великий пост? Если причина вся в его заботах, да в годах, так это дело обычное — время никого не украшает.
В прежние годы сочинитель наверное знал бы, что тут ответить. Такого бы навертел, таких бы историй нарассказал, в таких сказках бы рассыпался, что вся душа Чичикова, сколько есть ее, была бы разложена перед читателем и вывернута наверх исподом, как старый тулуп на горячем летнем солнце: сохни, Чичиков, требухой своей наружу. Не то теперь. Как ни храбрился Чичиков, как ни хотел верить каждому слову пройдохи стряпчего, но в том чуланчике, в губернаторском доме, сильно тянуло морозцем. Сибирским морозом студило сердце Чичикову в пропахшем сапогами тесном чуланчике с дымящей за стеной печкой. И после, спасшись, чудом оказавшись вновь на свободе, он уж не мог забыть этого холода. Что бы ни делал он: новый фрак ли примеривал, говорил ли с нужными людьми по коридорам петербургских министерств или закусывал в трактире на Васильевском, все тянуло и тянуло сибирским морозом из того чулана. Он уж думать зарекся о новых штуках и хотел только покончить с начатым, а более не хотел ничего. Но морозом тянуло по-прежнему и даже пуще. Чичикову бы развязаться с этим делом, с мертвыми душами, бросить все к черту, сжечь купчие, вообще все, что касалось до этой аферы, сжечь как-нибудь вечером, а после помолиться с легкой душой, со слезами вины и уснуть в покое, навсегда забыв о сибирском сквозняке. Да только не мог он. Слишком много было отдано времени и сил мертвым душам, слишком сильно тянули они его к себе. Как камень, поднятый с земли, все равно вернется на землю, как яблоко, на ветке яблони выросшее и земли не знавшее, как-нибудь оторвется и упадет на нее, и это неизбежно, потому что так устроен мир наш — малое в нем тянется к великому, так и Чичиков, однажды разглядев свою мечту, теперь не мог ни забыть о ней, ни отказаться от нее. Мечта оказалась сильнее его, она подчинила себе все его силы и все помыслы. Он бы, может, и не хотел доводить до конца это дело, хотел бросить, да мочи не было. Вот и вообразите теперь, в каком автор оказался положении. Как поведает он читателю, что у нашего героя в голове и в сердце творилось, ежели он и сам не то что говорить — думать боялся об этом. Чичиков и не думал, он ехал в Херсон.
* * *
Женя прочитал страницу раз, выпил одним глотком кофе, устроился на диване и прочитал ее еще раз. Потом еще. Рудокопова ему не мешала. Она отошла за стойку и оттуда наблюдала за его реакцией.
— Что это? — спросил он ее, отложив, наконец, текст. — И почему ты мне это показала? Нет, почему показала — понятно, я, кажется, рассказывал тебе, что писал диплом по Гоголю.
— По третьему тому, — напомнила Рудокопова.
— … Да, по третьему. Но Гоголем занимаются… не знаю, десятки докторов, диссертации пишут, академики им занимаются. Почему ты показала это мне? Потому что я возле перехода стоял, когда ты сегодня проезжала мимо?
— Именно. Еду и думаю, кому бы показать неизвестную рукопись Гоголя? А тут ты стоишь. Все так и было, да.
— А, кстати, кто сказал, что это его текст? Гоголь в текстовых редакторах не работал и на принтере «Мертвые души» не распечатывал. Первый том под его диктовку писал Анненков в Риме. На плотной белой бумаге Знаменской фабрики.
— Откуда знаешь? — удивилась Рудокопова.
— Рукопись можно взять в библиотеке. Я читал ее. Даже сфотографировал одну страницу, хоть это и запрещено. А тут.
— Ты хочешь увидеть рукопись? Ее здесь нет. Зато есть вот это, — Рудокопова протянула Жене ксерокопии нескольких страниц. — Но купила я не копии, как ты понимаешь, а оригинал. Хотя ты прав: то, что это написано Гоголем, еще надо доказывать.
— Еще как надо. Копии сами по себе немного значат. Их надо сравнивать с рукописями, с письмами того же периода, хотя, конечно.
Женя хорошо помнил гоголевский почерк, округлый, мягкий почерк внимательного, но экспансивного человека со строчной «б», занесшей хвост над несколькими следующими буквами и изогнувшей его скобкой; и характерное гоголевское «д», свившее хвост усиком гороха над двумя предыдущими буквами. Все это здесь было, и все было похоже, и, конечно же, не доказывало ровным счетом ничего.
— Я не графолог, не ученый с именем или даже без имени, я вообще не специалист, и мое мнение ничего не значит ни для кого, в том числе, думаю, для тебя тоже. Поэтому я еще раз спрашиваю, зачем ты мне это показала?