Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером я пошел туда с Улли Ретте, студентом-однокашником, любителем всяческих удовольствий, чей постоянный смех казался водопадом медных монет. Улли увлекся тамошней начинающей актриской, чуть полноватой брюнеткой, игравшей второстепенную роль в несуразном фарсе. Я наполовину дремал, когда в двух креслах от меня села какая-то девушка. Ее одежда была слишком тонка для этого времени года, а это ясно показывало, что она здесь по той же причине, что и я. Она слегка дрожала. Была похожа на птичку, хрупкую и подвижную синицу. Ее бледно-розовые губы были чуть приоткрыты и улыбались. Подышав на свои маленькие руки, она обернулась и посмотрела на меня. В старинной горской песне говорится, что, когда любовь стучится в дверь, только эта дверь и остается, все остальное исчезает. Наши глаза говорили так целый час, и, когда мы вышли из театра, как автоматы, только морозу удалось отвлечь нас от наших грез. Наши плечи чуть присыпало снегом. Я осмелился спросить у девушки ее имя. Она назвала его, и это стало для меня драгоценнейшим из подарков. Той ночью я шептал его не переставая, повторял снова и снова, словно это бесконечное повторение должно было вызвать передо мной, как по волшебству, кареглазого ангела, которому оно принадлежало: «Эмелия, Эмелия, Эмелия…»
Мы с Кельмаром выскочили из вагона одновременно. Побежали, защищая голову руками. Охранники орали. Некоторым из них удавалось при этом даже смеяться. Если бы не стоны и не запах крови, можно было бы подумать, что это смешная комедия. Мы с Кельмаром задыхались. Мы ничего не ели шесть дней и почти не пили. Наши ноги подкашивались. Наши суставы будто заржавели. Мы бежали, как могли. А это все не кончалось. Утро уже роняло слабый свет на окрестные луга, хотя солнце в небе еще не появилось. Мы пробежали мимо большого узловатого дуба, у которого молния сожгла половину листвы. Вскоре Кельмар остановился. Внезапно.
– Я дальше не побегу, Бродек.
Я ответил ему, что он сошел с ума, что сейчас подойдут охранники, набросятся на него и убьют.
– Я дальше не побегу. Не смогу жить с этим, о чем ты сам знаешь… – повторил он.
Я попытался потянуть его за собой, схватив за рукав. Ничего не вышло. Я потянул сильнее. Лоскут его рубашки остался у меня в руках. Охранники издалека заметили что-то. Перестали говорить и посмотрели в нашу сторону.
– Давай, давай скорее! – умолял я.
Кельмар сел прямо в дорожную пыль. И снова повторил: «Я дальше не побегу», – очень тихо, очень спокойно, словно всего лишь высказал вслух серьезное решение, которое долго вынашивал, не говоря ни слова. Охранники направились к нам, крича и шагая все быстрее.
– Кельмар!.. – прошептал я, – Кельмар… давай, я тебя умоляю!
Он посмотрел на меня с улыбкой.
– Ты вспомнишь обо мне, когда вернешься в свою страну, когда найдешь ручейковый барвинок, вспомнишь о студенте Моше Кельмаре. А потом ты расскажешь, все расскажешь, Бродек. И про вагон, и про это утро, расскажешь ради меня, ради всех людей…
Мне резко обожгло поясницу. Другой удар палки пришелся в плечо. Возникшие рядом с нами два охранника орали и били. Кельмар закрыл глаза. Один из охранников оттолкнул меня, крикнул, чтобы я убирался. Новый удар разбил мне губы. В рот затекла кровь. Я снова побежал, плача, но не от боли, а думая о Кельмаре, который сделал свой выбор. Крики остались позади. Я обернулся. Охранники стервенели, избивая студента. Его тело качалось во все стороны, как кукла, с которой позабавился негодный мальчишка, сломав ей все сочленения и детали механизма. И мне показалось, что я снова переживаю чудовищную сцену Pürische Nacht – Ночи Очищения.
Я так и не нашел ручейковый барвинок в наших горах. Хотя видел его в книге, в драгоценной книге: это не очень высокий цветок с тонким стеблем, чьи лепестки глубокого синего цвета кажутся спаянными воедино, словно не хотят раскрыться по-настоящему. Но, быть может, он уже и не существует. Быть может, природа решила изъять его из своего великого каталога. И лишить людей этой красоты, лишить, потому что они ее больше не достойны.
В конце дороги и в конце моей пробежки оказался вход в лагерь: большие, довольно красивые ворота из кованого железа, похожие на те, что ведут в парки или увеселительные сады. По обе стороны от них возвышалась пара будок, кокетливо выкрашенных розовой и зеленой краской, в которых, словно истуканы, стояли часовые, а прямо над входом висел большой, блестящий крюк, похожий на мясницкий и способный выдержать целую бычью тушу. И на нем качался человек с петлей на шее и со связанными за спиной руками. Его выпученные глаза вылезали из орбит, изо рта свисал толстый, распухший язык – бедняга, похожий на нас, как брат, чью жалкую грудь украшала табличка с надписью на языке Fratergekeime, бывшем когда-то двойником нашего диалекта, его братом-близнецом: «Ich bin nichts». «Я ничто». Его слегка покачивало ветром. Неподалеку терпеливо ждали три черные вороны, следя за ним, как за лакомством.
Каждый день на входе в лагерь вешали одного человека. Каждый, просыпаясь утром, говорил себе, что сегодня, быть может, его черед. Охранники выгоняли нас из бараков, где мы спали вповалку прямо на земле, заставляли построиться, и мы долго ждали стоя, в любую погоду, чтобы они выбрали из нас сегодняшнюю жертву. Иногда дело решалось в три секунды. А в другой раз они разыгрывали нас в кости или карты. И нам приходилось ждать, неподвижно стоя рядом с ними в стройных рядах. Партия порой затягивалась, но в конечном счете выигравший получал право сделать свой выбор. Он проходил по рядам. Мы стояли, затаив дыхание. Каждый старался сделаться как можно незаметнее. Охранник не торопился. Потом наконец останавливался перед каким-нибудь узником, тыкал в него носком сапога и говорил просто: «Du». «Ты». А мы, остальные, все остальные, чувствовали, как в глубине души рождается безумная радость, уродливое счастье, которому было суждено продлиться только до завтрашнего дня, до новой церемонии, но это помогало держаться, снова держаться.
«Du» уходил с охранниками. Шел к воротам. Ему велели подняться по лесенке до крюка, отцепить повешенного накануне, стащить его вниз на спине, выкопать могилу и похоронить. Потом охранники приказывали ему надеть табличку «Ich bin nichts», накидывали петлю на шею и опять загоняли на верхние ступени лесенки. После чего начинали ждать прихода Цайленессенисс.
Цайленессенисс была женой начальника лагеря. Молодой, а главное, нечеловечески красивой, словно целиком состоявшей из избытка белокурости и белизны. Она часто прогуливалась по лагерю, и нам под страхом смерти было запрещено поднимать на нее глаза.
Цайленессенисс никогда не пропускала утреннего повешения. Она приходила не спеша, свежая, с еще розовевшими от чистой воды, мыла и крема щеками, и ветер порой доносил до нас аромат ее духов, глицинии; с тех пор, чувствуя этот запах, я не могу обойтись без рвоты или слез. Она была опрятно одета, безупречно причесана, а мы, стоявшие всего в нескольких шагах в своих бесформенных, потерявших цвет лохмотьях, грязные, вонючие, зажираемые паразитами, с обритыми или в струпьях черепами, выпиравшими отовсюду костями, принадлежали к совсем другому, чуждому ей миру.