Картезианская соната - Уильям Гэсс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Гесс сидел и мял в пальцах шляпу. Его жена, явно больная, храня полное молчание, лежала в кресле. Мистер Гесс наклонился вперед, перенеся тяжесть тела на предплечья. Шляпа повисла на кончиках пальцев, глаза смотрели в ковер. Хмм-м, думал он. Охо-хо… Жена откинулась на спинку шезлонга, жесткая, как всегда, приподнятые ноги раздвинуты. Мистер Гесс, в противоположность ей, громоздился в своем кресле, упираясь в бедра, и коричневая шляпа свисала между обтянутых брюками колен. Его супружница растянулась, уставившись в потолок, не желая, значит, его видеть, и кто это, спрашивается, стерпит? Канарейка, или как там, к черту, их называют, прочистила клюв и пискнула… пискнула и прочистила клюв. Гесс передвинул ноги в ботинках так, чтобы попасть в центр цветочного узора. Венецианские жалюзи были поцарапаны, но в полумраке, который они создавали, царапины не было видно. Тени от жалюзи на полу просто демонстрировали, как косо они подвешены. Что делать? Хотя вопрос ответа не требовал, догоняя сам себя, потрепанный, как секонд-хэнд. Гесс высосал самую суть из затертой фразы: «И время лежало тяжко на его ладонях». Сумерки вползали в дом и ложились, как снег, на его ботинки — так густо, так быстро, а эта чертова канарейка, а может, кукушка, с треском водила клювом по прутьям клетки, пока Гессу не припомнились радости детства… словно палкой стукнули. Что? Что? Что делать? Его плоть распирала костюм изнутри, так что коричневатые полоски на ткани оставались параллельными, как бы он ни двигался, а вот жена — кожа да кости. Мистер Гесс опасался, что у нее рак — или другая хворь, хроническая и серьезная. Кожа у нее совсем серая, а фигура — как на рекламе диет для похудения. Быть может, болезнь повлияла также и на ее рассудок, и этим объясняются все странности в поведении? Говорят, что часто помогает переменить образ жизни. Он чувствовал, что пора вести ее к врачу. Врач — шляпа покачивалась, как маятник, — да, врач, это его долг. Доктор расскажет, что с ней. Дружелюбно улыбаясь, сняв очки, он запишет ее в умирающие. После чего познакомит мистера Гесса с полным набором симптомов болезни. В таких случаях у пациентов всегда проявляются странности, скажет доктор, причем иногда на довольно ранней стадии. Мы подозреваем, скажет доктор, то есть наука полагает, вы понимаете, — что тут наличествует своего рода предопределенность. Бедняжки, они обречены с самого начала: аномальная плацента, понимаете ли, слишком узкий таз, какое-нибудь незначительное химическое раздражение, внезапный стресс, внутренние проблемы в каких-то органах, скрытая ползучая инфекция — и тут уж ничего не поделаешь: ш-ш-ш-ш-ш-ш, пока весь воздух не выйдет. Так что вы, мистер Гесс, не отягощайте ничем свою голову, разве что шляпой, вам виниться не в чем, она уродилась, можно сказать за час до своего заката… пусть сознание этого подсластит вам пилюлю, запаситесь терпением… ей уже недолго осталось, хотя душа ее скорее отползет, чем отлетит, так мало в ней жизненной силы. Полагаю, у вас нет малых детей, Гесс, не так ли? И, думаю, вы неплохо застрахованы. Ха-ха, подумал мистер Гесс. Ха-ха. И он торжественно помолился о кончине своей супруги. Он слишком устал от всего, чтобы ненавидеть или хотя бы злорадствовать; но несомненно, не чувствовал и стыда. Ему были чужды и угрызения совести, и горе. Она слишком больна, и смерть станет для нее избавлением. Это факт, истинная правда. Гесс желал ее скорого ухода в мир иной, как желал перед уик-эндом хорошей погоды для гольфа. Это была чистая рефлексия, желание столь же тихое и бесполезное, сколь искреннее и отчаянное, потому что он отказался от гольфа так же, как отказался от игры в кегли. Когда она упокоится с миром, пожалуйста, он устроит ей торжественные похороны. Представлять, как ее гроб исчезает под землей, было его любимым занятием, это зрелище притягивало его, как жаждущего — еще один глоток.
Шляпа мягко упала на ковер, поля загнулись. Он протянул правую руку, чтобы ее расправить. Только врач, только отчетливый приговор «Она должна скоро умереть» мог принести ему надежду, потому что собственная тяжесть становилась для него непосильной. Каждый день он брал на себя чуть меньше, чем вчера. Ему становилось труднее вставать по утрам, подниматься со стула или вылезать из машины, вообще шевелиться, одолевать лестницы или доводить до конца даже самые пустяковые дела, и кровь, которую выталкивало его сердце, возвращалась обратно с болью. Однако Элла никогда не позволит провести какое-либо обследование. Это немыслимо. Она считает, что у нее тело сложено иначе, чем у других людей, и на рентгеновском снимке всем будут видны эти серые продолговатые органы, плавающие в ней, как морские звери. Нет… ему придется довольствоваться и тем, что есть. Ведь всегда остается вероятность, что доктор до смерти напугает ее каким-нибудь своим ножом или иглой, притом, что ее слабое здоровье (так обнадеживающе очевидное, хотя и не подтвержденное документально) будет ухудшаться с неуклонностью, которую не может не оценить лицо столь глубоко заинтересованное, как он. Он смирится с некоторой неопределенностью. Мистер Гесс знал о духе человеческом ровно столько же, сколько его шляпа (фигурально, разумеется); и хотя его плоть мало-помалу сползала с него, словно густые сливки или сироп, в костях от этого святости не прибавлялось. Однако именно это царство, таинственное в своей магнитной притягательности, всегда ускользающее от взгляда и скрытое, как поток электричества, было источником его печалей и причиной тревог. Он верил, что при помощи хитроумных приборов это царство можно было бы обнаружить, как-то измерить, нанести на карту, ибо именно этот невидимый мир, где обитала его жена, доводил ее до изнеможения. Поток, в который она погружалась, был неощутим, но оставлял влагу на ее теле; а бывало, что мистер Гесс ощущал что-то, какой-то ток, и знал: как ни бледна ее кожа с виду, сколь бы безжизненной ни казалась Элла, распростертая на кушетке или распластавшаяся в кресле, как сброшенная одежда, в ней горит внутренний огонь, она светится, как лампа. Но даже чувствуя это, он мог сопоставить с ее образом только один вид лампы — той, что горела в табачном дыму над покерным столом. Конечно, внутри у нее не было небес, с которых она могла бы упасть, никакого потолочного крюка, цепочки или раскаленной проволочной спирали. В ее мире были разные расстояния, конечно, однако лишь одно направление, и мистер Гесс не мог не удивиться в который раз, почему он, собственно, сидит тут, и как это случилось с ним, таким сугубо материальным телом, пусть даже слегка мешковатым и с вредными привычками, которые Элла не одобряла в своем субтильном, воздушном стиле, — не говоря ни слова, она только испускала аромат, наподобие спелого сыра, стоило ему войти, и температура и освещение менялись, и время останавливалось, и казалось, будто он навеки зажал нос, а порой она попросту вздыхала, и вздох разносился по всему дому, как порыв ветра. Что привязало его накрепко к этой иссохшей ветке (такой образ возникал у него иногда, в минуты, когда казалось, что в прошлом она многое обещала и сперва цвела, а потом приносила плоды, сочные и ароматные)? Как это случилось с ним? Наверно, этот вопрос снова и снова задают себе арестанты, скованные цепью, в наручниках; да черт подери, и Христос тоже думал об этом, когда висел, пригвожденный к кресту. Но голова мистера Гесса не была приспособлена для поисков смысла, он и шлепанцы свои с трудом находил, об ответах и вопрос не ставится, как говаривала жена, нет, в мозгу его лишь кружились эти недоуменные восклицания, как деревянная карусель.