Зеленый лик - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невидимый оркестр доиграл свадебный марш из «Лоэнгрина».
Пронзительный звонок.
Зал замер.
На стене над эстрадой вспыхнула составленная из крошечных лампочек надпись:
La Force d'Imagination![26]
И из-за занавеса вышел похожий на французского парикмахера господин в смокинге и белых перчатках – редкая поросль на голове, бородка клинышком, желтые обвислые щеки, красная розетка в петлице и синие подглазья. Он поклонился публике и сел в кресло посреди эстрады.
Хаубериссер было подумал, что придется выслушать какой-нибудь более или менее двусмысленный монолог, которыми обычно потчуют в кабаре, и досадливо отвел взгляд, как вдруг исполнитель – то ли от смущения, то ли умышляя вульгарную шутку, начал расстегивать кое-какие предметы своего туалета.
Прошла минута, а в зале и на эстраде все еще царила торжественная тишина.
Затем в оркестре вполголоса запели две скрипки, и, словно из глубокой дали, донеслись томные звуки валторны: «Храни тебя Господь, то было слишком дивно, храни тебя Господь, тому не должно быть…»[27]
Изумленный Хаубериссер взял театральный бинокль, направил его на эстраду и чуть не выронил от ужаса. Что это? Уж не тронулся ли он умом? Лоб покрылся холодной испариной. С головой и впрямь что-то неладно! Ведь не может же въяве твориться то, что он видел на подиуме, здесь, на глазах у сотен дам и господ, которые еще несколько месяцев назад принадлежали самому рафинированному обществу.
Такое еще вообразимо в каком-нибудь портовом кабаке или в учебной аудитории при демонстрации патологического эксцесса, но здесь?!
Или все это сон? А может, произошло чудо, и стрелка истории прыгнула вспять, вернувшись к эпохе Людовика XV?…
Исполнитель плотно прикрыл ладонями глаза, так, будто, мобилизуя всю силу фантазии, пытался представить себе нечто с предельной живостью… и через несколько минут поднялся с кресла. Затем поспешно раскланялся и исчез.
Хаубериссер бросил взгляд на дам за своим столиком и оглядел тех, кто сидел поблизости. Лица не выражали никаких эмоций.
Только у одной русской княгини хватило непосредственности похлопать в ладоши.
И вновь привычно журчит веселая болтовня, будто никогда и не прерывалась.
Хаубериссеру стало казаться, что он попал в сонмище призраков, он ощупал пальцами скатерть и вдохнул пропитанный мускусом аромат цветов: ощущение ирреальности переходило в леденящий ужас.
Вновь раздался звонок, и зал погрузился в темноту.
Фортунат воспользовался случаем и вышел.
Шагая по улице, он почти устыдился своей чувствительности.
А что, собственно, произошло, и чему тут можно ужасаться? Да ничего особенного, он столкнулся с тем, что нисколько не страшнее вещей подобного рода, которые время от времени повторяются в человеческой истории, – сбрасывание маски, для того и существующей, чтобы прикрывать сознательное или бессознательное лицемерие, вялокровие, выдаваемое за добродетель, или мерзости, выношенные фантазией монахов-аскетов!… Болезненная фантасмагория, разросшаяся до таких пределов, что стала храмом, затмившим само небо, в течение столетий морочила умы, притворяясь культурой, а теперь вот рухнула и обнажила всю гниль, скопившуюся внутри. Так чем же прорыв гнойника страшнее и пакостнее, чем его постоянный рост? Только дети да идиоты, которым неведомо, что яркие краски осени суть цвета увядания, скулят, когда вместо ожидаемой весны приходит мертвенный ноябрь.
Однако как ни старался Хаубериссер восстановить равновесие, призывая холодный рассудок заглушить заполошный крик чувств, ужас не отступал перед доводами разума, он упрямо не сходил с места, камнем лежал на пути, ибо сокровенное бытие ума – это тяжесть, а ее не выдавишь никакими словами.
И лишь постепенно, будто стараниями некоего вразумляющего голоса, который терпеливо и членораздельно нашептывал ему в ухо свои истины, до него наконец дошло, что этот ужас есть не что иное, как все тот же смутный гнетущий страх перед чем-то неопределенным, который мучил его уже давно, когда, как при вспышке озарения, ему открывалась бешеная гонка человечества, несущегося навстречу своей гибели.
От самого факта, что сегодняшней публике кажется обыкновенным спектаклем то уродство, что еще вчера было просто немыслимо, у него перехватывало дыхание, и мерно шагающее время понеслось во мрак духовной ночи, перейдя на «бешеный галоп» и «трусливо шарахнувшись, как от выросшего на дороге призрака».
Фортунат почувствовал, что вот-вот соскользнет в ту жуткую пропасть, в которой вещи мира сего растворяются в мареве миражей тем быстрее, чем ярче они проявляются здесь.
Он свернул в одну из узких поперечных улочек, тянувшихся справа и слева от кабаре, и двинулся вдоль стеклянной галереи, показавшейся ему подозрительно знакомой. Завернув за угол, он оказался вдруг перед жестяными ставнями лавки Хадира Грюна. Заведение, которое он только что покинул, находилось в тыльной части странного башнеподобного здания с плоской крышей, того самого дома на Йоденбреестраат, что привлекло его внимание вчера. Он скользнул взглядом по фасаду с двумя черными глазницами – и вновь ошеломляющее впечатление нереальности: в ночном мраке все здание приобрело сходство с гигантским человеческим черепом, вонзившим в тротуар свои верхние зубы.
Как-то само собой пришло на ум сравнение всей чехарды, творившейся в этом каменном черепе, с кашей в обычной человеческой голове, и, подумав о том, что за угрюмым лбом, быть может, дремлют такие загадки, которые не снились Амстердаму даже в кошмарных снах, Фортунат ощутил, как от этих предположений его грудь стеснило предчувствие опасных, подстерегающих за первым поворотом судьбы событий. А мог ли зеленоватый лик в «салоне» быть всего лишь сном? – усомнился он.
И тут вдруг неподвижная фигура старого еврея у конторки обрела в его памяти все признаки бесплотного образа в обманном зеркале миража, и уж присниться могла скорее она, нежели бронзовый лик.
А в самом деле, касался ли старик пола своими ногами? Чем усерднее старался Фортунат восстановить в памяти его образ, тем больше сомневался в реальном существовании этого типа.
И его вдруг осенило: выдвижной ящик-то он видел сквозь лапсердак.
Внезапное недоверие к механизму чувств и, казалось бы, безоговорочно признанной вещественности окружающего мира молнией озарило его сознание и стало как бы ключом к разгадке подобных непознанных явлений, он вспомнил то, что слышал еще ребенком: свету некоторых, невообразимо далеких звезд Млечного Пути требуется семьдесят тысяч лет, чтобы достичь Земли, а стало быть, имей мы даже такие телескопы, которые вплотную приблизили бы к нам небесные тела, мы сможем наблюдать на них, вот как сейчас, лишь события, канувшие в прошлое семьдесят тысяч лет назад. Следовательно, в бесконечности мирового пространства всякое когда-либо зародившееся явление – просто мороз по коже! – остается вечным образом, сохраняемым природой света. «И не следует ли отсюда, – заключил он, – что существует возможность (пусть даже это не в человеческой власти) возвращать прошлое?»