Последний император - Су Тун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это у вас от испуга, государь, — сказал стражник. — Все эта старуха, голову ей надо отрубить за это.
Но никакого испуга не было. Я лишь подумал о мертвецах. Закутавшись в накидку, расшитую павлиньими перьями, я затянул потуже замшевый набрюшник. «За городом гораздо холоднее, чем во дворце, — заметил я. — Вам нужно подумать, как бы наладить мне здесь какую-нибудь жаровню, буду на ходу греться у огня».
Деревни царства Се я видел впервые. Они гнездились у гор, по берегам рек, и их лачуги с круглыми крышами из соломы были разбросаны у прудов и по опушкам лесов, как огромные шахматные фигуры. Поля с наступлением зимы лежали в запустении; на шелковицах кое-где еще оставались сморщенные желтые листья. В воздухе разносился стук топоров дровосеков, валивших деревья на далеких склонах холмов. Он сливался со скрипом тяжело груженных тачек, которые катили перед собой по дорожке, проложенной рядом с главной дорогой, торговцы солью. Прохождение моей процессии через какую-нибудь деревню сопровождали возгласы сельских жителей и бешеный лай собак. Крестьяне с иссохшими лицами толпились в своих лохмотьях у края дороги и выражали бурную радость, даже когда им удавалось лицезреть облик императора лишь на короткий миг. В одном из селений они вслед за древним стариком стали исполнять целый ритуал из трех земных и девяти поясных поклонов. Когда царская колесница миновала рощу шелковичных деревьев на околице, я оглянулся и увидел, что крестьяне все еще продолжают ритуал благоговейного почитания. Множество почерневших от солнца лбов раз за разом продолжали колотиться о желтую землю, и вокруг стоял гул, как от раскатов грома в весеннюю грозу.
В деревнях царили нищета и грязь, а вид полуголодных крестьян вызывал сострадание. Мои первые впечатления о том, как живется в деревнях царства Се, этим и ограничились, и это совсем не походило на то, что я себе представлял ранее. Никогда не забуду забравшегося на дерево ребенка. Единственной защитой от холодного ветра ему служили какие-то драные лохмотья, и он сидел на развилке ветвей, подражая тому, как мою процессию приветствовали взрослые. Но при этом другой рукой он, не переставая, что-то таскал из дупла. Я долго наблюдал за ним и только немного погодя понял, что он извлекает оттуда какие-то белые личинки, запихивает их в рот и жует. Меня чуть не вытошнило. «Почему этот ребенок ест личинок?» — спросил я у стражника. «Он голоден. Дома больше есть нечего, вот ему и приходится жевать личинок. Во всех деревнях так перебиваются все подряд. А в неурожайные годы люди, бывает, и личинок на деревьях подъедают дочиста, и тогда приходится есть кору деревьев. А потом, если и ее не остается, они отправляются в другие места просить подаяние. Если же по пути в иные места голод становится нестерпимым, они набивают себе животы землей с дороги, пухнут и умирают. Вот и кость, что вы, государь, намедни видели, не коровья, а человеческая».
Когда разговор зашел о мертвецах, я резко замолчал. Ну, не по душе мне эта тема, а тут, где бы мы ни проезжали, все только об этом и рассуждали. Я даже влепил стражнику пощечину, сказав, чтобы он больше не смел болтать о покойниках. Благодушное настроение вернулось ко мне, лишь когда мы проезжали мимо озера Юэя — озера Лунного Полумесяца.
В сумеречном свете поверхность озера отливала золотом и серебром, и чудилось, что вода и небо стали одним целым. Заросли камыша покачивались, словно собираясь взлететь, его нежные метелки дрожали в воздухе, сливаясь с кружащими вокруг птицами, и из-за этого небо у берега казалось вышитым в темно-желтые и белоснежные цвета. Но что действительно поразило меня и привело в восторг, так это стая уток с красивым ярким оперением. Они плавали у самого берега и, спугнутые скрипом деревянных колес и стуком лошадиных копыт, с шумом поднялись в воздух и полетели прямо к царской колеснице. Я приказал вознице остановиться, схватил лук и выскочил из экипажа. Пение тетивы еще висело в воздухе, когда одна белоголовая утка стала плавно падать на землю. У меня вырвался восторженный вопль. Глазастый и проворный Яньлан уже подобрал пронзенную стрелой птицу и бежал ко мне, держа ее высоко над головой. «Самка, ваше величество!» Я велел ему спрятать ее за пазуху. «Вот доберемся до подорожного дворца, поджарим ее и съедим», — сказал я. Яньлан послушно запихнул раненую птицу за пазуху, и я видел, как от крови утки на его парадном халате расползается красное пятно.
Настроение у меня поднялось, и, когда мы подъехали к берегу, я приказал всем остановиться и выйти из повозок и спешиться, чтобы они могли оценить мою меткость. Я выпустил еще несколько стрел, но, к сожалению, больше ничего поразить не удалось. В сердцах я швырнул лук на землю и стал вспоминать, как в одном стихотворении, которое я когда-то декламировал в Зале Горного Склона, поэт предавался воспоминаниям о видах вокруг озера Юэя. Но, как я ни старался, на ум приходили лишь отдельные слова, поэтому я взял и сам сочинил наобум две строки: «Солнце к закату клонилось на берегах Юэя / Дикую утку сразила порфироносца стрела». К моему удивлению, у чиновников из свиты эти строки вызвали бурю рукоплесканий и возгласы одобрения.
Канцлер Ван Гao предложил отправиться в ближайшую беседку, чтобы почтить вниманием оставленные древними надписи. Я с радостью согласился. Но когда мы добрались до этой беседки, выяснилось, что вырезанные в камне иероглифы не сохранились, и надписи, оставленные на столбах теми, кто проезжал здесь в древности, стерты рукой стихии. Нас, однако, ждал сюрприз: недалеко от беседки, на большой прогалине в роще пятнистого бамбука стояла крытая камышом хижина. Чиновникам, уже бывавшим на озере Юэя, эта хижина показалась странной, поэтому один из них пошел вперед и открыл сплетенную из прутьев дверь. «В хижине никого нет, — доложил он. Но потом, поднеся огонь пучины поближе и приглядевшись, издал изумленный вопль: — государь, туг на стене что-то написано. Быстрее сюда, взгляните!»
Я первым зашел в хижину и при свете лучины прочитал необычную надпись на стене: «Место для занятий государя Се». Почерк казался знакомым, и, едва втянув на колонку иероглифов, я тут же узнал руку монаха Цзюэкуна. Стало ясно, что это — последнее наставление, которое он оставил мне перед тем, как вернуться на Гору Горького Бамбука. И, обернувшись к свите, я бросил: «Было из-за чего шум поднимать. Это лишь каракули бродячего монаха».
Там, в хижине у озера, я представил бредущего ночью по снегу монаха в черном одеянии. Но худое бледное лицо Цзюэкуна уже стало стираться из памяти, и мне никак было не вспомнить его, прежнего. «Интересно, — думал я, — удалось ли этому монаху, любившему книги больше жизни, добраться до далекого Монастыря Горького Бамбука? Если удалось, то сейчас он сидит, наверное, у холодного окна при тусклом свете лучины и бубнит отрывки из зачитанной до дыр священной книги».
Ночь мы провели в подорожном дворце в Хуэйчжоу, где в округе свирепствовала чума. В связи с этим местные чиновники жгли по периметру вокруг дворца ветки дикого шиповника. От клубов удушливого едкого дыма я кашлял, не переставая, к тому же все щели в дверях и окнах главного зала, где я спал, были наглухо заклеены полосками шелка, и внутри стояла невыносимая духота. Это, якобы, требовалось для того, чтобы чума не проникла во дворец. Было досадно, но ничего другого не оставалось.