В Париже дорого умирать - Лен Дейтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подготовь мегимид и баллон, — сказал месье Датт, у которого росли волосы — белые волосы — в ноздрях. — Не могу дальше осторожничать. Мария, быстро иди сюда, ты нужна прямо сейчас. И парня подведи поближе. Будет свидетелем, если такой вдруг понадобится.
Датт с грохотом уронил что-то на эмалированный поднос. Я теперь не мог видеть Марию, но чувствовал аромат ее духов. Готов поспорить, это «Ma Griffe», тяжелый и экзотичный запах, ух ты! У этого аромата оранжевый цвет. Оранжевый цвет с некоторой шелковистостью.
— Да, так, — сказал Датт, и я услышал, как Мария тоже говорит оранжевым голосом. Все знают, подумал я, все знают цвет духов «Ma Griffe».
Огромный оранжевый апельсин раскололся на тысячи осколков, и каждый сверкал, как Сен-Шапель в полдень, и я скользил сквозь сияющий свет, как ялик по гладкой воде, низко плыли белоснежные облака, а яркие краски переливались и музыкально журчали подо мной.
Я глянул в лицо Датта и испугался. Его нос стал огромным, не просто большим, а чудовищным, куда больше чем может быть нос человека. Я испугался увиденного, потому что понимал: лицо Датта оставалось прежним, это у меня проблемы с восприятием. Но даже осознание того, что искажение происходит исключительно в моем мозгу, а с лицом Датта все нормально, не изменило образа. Нос Датта вырос до гигантских размеров.
— Какой сегодня день? — спросила Мария. Я ответил. — Просто бессмысленное бормотание. Слишком быстро и неразборчиво.
Я прислушался, но не услышал никакого бормотания. Ее ласковые глаза смотрели, не моргая. Она спросила, сколько мне лет, поинтересовалась датой моего рождения и задала еще кучу личных вопросов. Я выложил ей все и даже больше, чем она хотела. Поведал о шраме на колене и том дне, когда дядя вставил монетки в высокое дерево. Я хотел, чтобы она знала обо мне все.
— Моя бабушка говорила: «Когда мы умрем, то попадем в рай». И добавляла, обозрев окрестности: «Потому что наверняка здесь — ад». У старого мистера Гарднера была «нога атлета»,[2] тогда чьей же была вторая нога? Цитировал: «Пусть, как солдат, я умру…»
— Желание открыться, довериться, — раздался голос Датта.
— Да, — согласился я.
— Я введу ему мегимид, если он зайдет слишком далеко, — сказал Датт. — Пока что все нормально. Отличная реакция. Просто отличная.
Мария повторяла все, что я говорил, будто Датт не слышал это собственными ушами. Причем повторяла не один раз, а дважды. Сперва говорил я, потом она, а потом она снова повторяла то же самое, но иначе. Иногда настолько иначе, что я поправлял ее, но она не обращала внимания на мои поправки и продолжала говорить своим милым голоском. Чудесным звонким и гладким голосом, музыкальным и печальным, как звук гобоя в ночи.
Периодически возникал голос Датта, низкий и далекий, быть может, из соседней комнаты. Казалось, все они говорят и думают очень медленно. Я охотно отвечал Марии, но проходила целая вечность, пока наставал черед следующего вопроса. И постепенно я устал от долгих пауз. И заполнял их, рассказывая анекдоты и пересказывая прочитанное. Было такое ощущение, что я знаком с Марией давным-давно, и помню, я сказал «передача», и Мария повторила за мной, а Датт казался очень довольным. Я обнаружил, что очень легко облачать мои ответы в стихотворную форму, не совсем в рифму, должен заметить, — но я старался. Я мог скатывать эти чертовы слова, как замазку, и отдавать Марии, но она иногда роняла их на мраморный пол. Они бесшумно падали, но тень эха от их падения отражалась от стен и мебели. Я снова рассмеялся, размышляя, на чью же обнаженную руку я смотрю. Хотя запястье вроде бы мое, я узнал часы. А кто порвал рубашку? Мария что-то говорила снова и снова, быть может, повторяла вопрос. Чертова рубашка обошлась мне в три фунта десять центов, а они ее порвали. Порванная ткань была изумительной, ажурной и походила на драгоценность. Голос Датта произнес:
— Все, он отключается. В том-то и проблема с этим, что действует очень недолго.
Мария сказала:
— Что-то насчет рубашки. Я не поняла, очень быстро говорит.
— Не важно, — отмахнулся Датт. — Ты отлично поработала. Слава Богу, что ты тут оказалась.
Я удивился, с чего это они говорят на иностранном языке. Я выложил им все. Предал своих нанимателей, мою страну, мой департамент. Они вскрыли меня, как дешевые часы, потрогали заводной механизм и посмеялись над его примитивной конструкцией. Я провалился. И тьма накрыла меня, как опустившийся занавес.
Тьма. Голос Марии произнес:
— Он отключился.
И я улетел, паря белой чайкой в черном небе, а подо мной простиралась еще более темная и манящая водная гладь. И глубина, глубина, глубина…
Мария взглянула на англичанина. Тот извивался и корчился. Жалкое зрелище. У нее возникло желание наклониться к нему и обнять. Как же легко, оказывается, можно узнать самые потаенные мысли человека — всего лишь при помощи химического препарата. Поразительно. Под воздействием амитала и ЛСД он вывернул перед ней душу, и теперь каким-то странным образом Мария чувствовала себя ответственной — едва ли не виноватой — за его дальнейшую судьбу. Его трясло, и она укрыла его плащом, подоткнув поплотнее вокруг шеи. А потом оглядела сырые темные стены склепа, в котором находилась, и тоже вздрогнула. Достав косметичку, она внесла некоторые изменения в макияж: яркие тени для век, весьма подходящие на вечер, в холодном предрассветном освещении выглядели жутко. Как кошка, умывающаяся и вылизывающая себя в момент тревоги или испуга, Мария сняла макияж ватным шариком, стирая зеленые тени с век и ярко-красную помаду с губ. Потом посмотрела на себя и скорчила рожицу, как обычно всегда делала, глядя в зеркало. Без макияжа она выглядела ужасно, как голландская крестьянка. Овал лица начал оплывать. Мария провела пальцем по скуле, выискивая крошечные морщинки. Именно так лицо и стареет. Морщины становятся глубокими, кожа на скулах обвисает, и вот уже на тебя из зеркала смотрит лицо старухи.
Мария наложила увлажняющий крем, чуть припудрилась и накрасила губы помадой максимально естественного оттенка. Англичанин потянулся и вздрогнул. В этот раз он содрогнулся всем телом. Скоро он очнется. Она поспешила завершить макияж: он не должен видеть ее такой. Она ощущала какое-то странное физическое влечение к этому англичанину. Неужели за тридцать лет она так и не поняла, что значит физическое влечение? Мария всегда считала, что красота и физическое влечение — это одно и то же. Но теперь не была в этом так уверена. Этот мужчина был мускулистым и немолодым — где-то около сорока, с плотным и неухоженным телом. Жан-Поль был эталоном мужской красоты: молодой, худощавый, тщательно следивший за своим весом и талией, прической, носивший золотые часы и изящные перстни, а белье тонкое и белоснежное, как его улыбка.
И гляньте на англичанина: скверно сидящая мятая и рваная одежда, волосы редеющие, кожа бледная, лицо одутловатое. Только посмотрите на этот кожаный ремешок для часов и жутко старомодные ботинки. Такие английские. На шнурках. Она вспомнила, как носила в детстве туфли на шнурках. Она их ненавидела. И эта ненависть была первым проявлением клаустрофобии. Хотя сама Мария этого не понимала. Мать завязывала шнурки на узел, крепкий и тугой. Мария вела себя очень осторожно со своим сыном — мальчик никогда не носил обувь на шнурках. О Господи, англичанин забился, как в эпилептическом припадке. Мария схватила его за руки и вдохнула исходящий от него запах эфира и пота.