Слуга Смерти - Константин Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверно, когда-то Альтштадт был красив. Я угадываю его былую красоту, хоть и не вижу ее — как наметанный глаз распознает красоту юности, скользя по старческим морщинам. Морщины Альтштадта — трещины, изъевшие его тело, покрывшие фасады, заборы и мостовую. Иногда мне попадается какая-нибудь мелочь, которую время равнодушно тянет по течению: старинный бронзовый замок или фреска конца позапрошлого века, старомодный пистолет или запонка — и тогда мне кажется, что я вижу кусочек старого Альтштадта — того самого, на улицах которого звенят шаги баварских ландскнехтов, звучит непривычная нынче речь, а герольды гудящими как медь голосами зачитывают обращения доброй памяти императора Рудольфа. Но иллюзия эта быстро пропадает и, крутя в руках очередную бесполезную вещицу, я убеждаюсь в том, что это лишь обломок прошлого, бесполезный и нелепый. Как прядь волос умершего человека — она хранит его запах, но уже не является частью его, всего лишь оторванным клочком, который никогда не вернется к целому.
Наверно, раньше улицы Альтштадта были широки, прямы и просторны, а дома — крепки и светлы. Здесь могло пахнуть липами или тополями — иногда я вижу их скрюченные, почерневшие от времени или огня скелеты в тени переулков. Тогда город был молод, а молодости свойственны размах и еще то особенное, бывающее лишь в жизни, ощущение ликующей трепещущей вседозволенности. Альтштадт поднимался из болот, давил свежевырубленным камнем, как огромным сапогом, их ядовитые соки, засыпался золотистой сосновой стружкой и звенел на двести миль в округе кузнечными молотами. Он разрастался, обрастал высокими стенами, пронзал небо неуклюжими мощными башнями, покрывался с головы до ног матово блестящей черепицей и сиял слюдянистым блеском стекла.
Он был силен и крепок, этот организм, рожденный из камня и человеческого упрямства — двух самых прочных веществ в мире, спаянных за несколько веков. У его стен были французы, были англичане, были русские — и ни разу он не отпер своих ворот. Дважды в него приходила чума — зловонная старуха с холодными гноящимися глазами, четырежды бывал пожар — а после Большого пожара восемьдесят третьего город уцелел едва ли наполовину. Но он жил — дышал, скрипел, источал запахи.
Но он уже менялся, хоть и сохранил неприступными крепостные стены. Как опухоль, развивающаяся внутри организма, незаметна глазу, так и изменения Альтштадта никого не могли удивить. Он рос, кипел беспокойной жизнью, обзаводился новыми церквями, цехами, складами. Трактиры и ресторации выросли на каждом углу, а клубам и бильярдным и подавно не было числа. Появлялись лицеи, театры, цирюльни — все больше и больше камня вжималось, впрессовывалось в некогда крепкое и прочное тело. Дух десятков тысяч людей наполнил его.
Это уже был какой-то другой Альтштадт, пусть Господь и дозволил ему занимать то же самое место, что прежде занимал его тезка. Он стал громоздок, шумен, поспешен, пылен. В старом теле давно бродили новые соки. Дома жались друг к другу, как беспомощные старики, поддерживающие друг друга немощными плечами — и сами были такими же немощными, с прохудившимися крышами и сработанными еще сто лет назад, но рассыпающимися на глазах ступенями. Я не любил этих домов ни снаружи, ни внутри. Улицы, схожие с переплетением кишок или клубком змей, хранящие полумрак, сырость и кислый прелый запах множества человеческих тел. Это был не тот город, в котором я хотел бы жить. Но старый Альтштадт — тот, который был мне больше по душе, — давно умер.
«А чтобы воскрешать города, — подумал я, — сил одного тоттмейстера, пожалуй, будет маловато».
Пройдя два или три квартала, я свернул на Фелл-штрассе. Как всегда в такой час, она была безлюдна — насколько вообще может быть безлюдной улица Альтштадта. Длинная, освещенная редкими газовыми фонарями кишка. «Или язык, — подумал я, — язык между двух шеренг уродливых, искрошившихся зубов». На Фелл-штрассе людей было немного, и в дневную пору в этом квартале располагались кожевенные мастерские, оттого воздух постоянно был насыщен миазмами, от которых немудрено и сознание потерять. Днем здесь пылали огромные печи, трещали станки, скрипели вороты, на железных крючьях болтались лоскуты кожи, источающие все тот же, бередящий желудок, острый и едкий запах.
Фелл-штрассе не та улица, где приятно будет пройтись, особенно майским вечером. Но она всегда к месту — для человека, которому не требуется компания. Человек, предпочитающий общество мертвеца человеческому, наверняка обрадуется возможности пройтись в одиночестве.
Фонари давали синеватый свет, пятном ложившийся на мостовую — этакие огромные трупные пятна на теле города. Я шел вдоль них, наблюдая за тем, как сбоку движется моя тень, острая и изломанная.
Я чувствовал себя уставшим, хоть день выдался и не хлопотным, вымотанным, постаревшим. Сейчас мне нужна была безлюдная улочка, на которой нет риска испугать случайного прохожего или вызвать подозрение прогуливающегося жандарма. Мне нужно было одиночество, чтобы…
Где-то неподалеку загрохотало. Тело, как это часто бывало ранее, сообразило раньше — лишь почувствовав в руке неожиданно возникшую тяжесть, я сообразил, что ладонь сжимает рукоять кацбальгера, жесткую и холодную, как хитиновая спина какого-нибудь гигантского ночного насекомого. Спиной я чувствовал присутствие Арнольда, хоть того не могло выдать ни дыхание, ни тепло тела. Он был готов броситься вперед и заслонить меня.
Это нервы, все нервы… «Кошкодер» с шипением, похожим на шелест змеиной чешуи по песку, заполз обратно в ножны. У стены ближайшей мастерской, прислонившись к стене, сидел вдрызг пьяный человек, видимо, кожевенник. Глаза его, мутные как забродившие ягоды, бездумно уставились в небо, а руки слепо шарили вокруг, цепляясь за разбросанный по тротуару инструментарий.
— Падаль… — пробормотал я, злясь, однако, больше на себя, чем на пьяницу, — размяк, нервничаю, скверно. — Чтоб ты сгнил в пивной бочке…
И в самом деле нервы ни к черту. Напасть на магильера — на улице Альтштадта?.. Имперский закон, стальной рукой защищающий жизнь слуг императора, за убийство магильера вне зависимости от обстоятельств и личности последнего предусматривал суровую кару. Достаточно суровую, чтобы любой уличный грабитель, увидев в темноте переулка синее сукно, с большей охотой отрубил бы себе обе руки по локоть, чем осмелился бы совершить задуманное. В случае же с тоттмейстерами дело и вовсе принимало дурной оборот — тело состоявшегося или несостоявшегося убийцы городом передавалось в собственность Ордена. О судьбе таких неудачливых убийц ходили весьма мрачные легенды, сдобренные детальнейшими подробностями, — и редко кто осмеливался их оспаривать.
Мы двинулись прочь.
«И на тебя тоже давит этот город, — беззвучно и зло сказал я сам себе. — Скоро станешь таким же дергающимся параноиком, как Макс. Какая гадость! Скоро будешь шарахаться от любой тени, видеть в каждом взгляде ненависть, ежеминутно думать, сколько же человек тебя ненавидит и сколько алчущих крови глаз сейчас смотрит в твою спину… Гадость, гадость, бессмысленная и дрянная гадость. И город этот, и…»
Зло бормоча, я шел, глядя себе под ноги. Вечерняя прогулка не освежила мою голову, напротив, я отчего-то стал нервозен, раздражителен и тороплив. Конечно, виной этому была не нелепая встреча с пьяницей, что-то другое, что-то сильнее, глубже, серьезнее… Я начал перебирать в памяти все события последнего времени и, когда закончил, оказалось, что ровным счетом ничего подозрительного или необычного они не таили. Четыре мертвеца за неделю — больше, чем обычно по моему району, но не чрезмерно. Один висельник, потом эта… как ее… старуха, в общем, на окраине зарезали, ну и эти двое красавцев — женщина и бродяга. Связь?