Все хорошо, пока хорошо - Хьелль Аскильдсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая она была?
— Мать? Хорошая, я думаю. Она часто плакала. И никогда не жаловалась на меня, насколько я знаю, а когда отец выпускал меня из чулана, она всегда уходила, не знаю куда, но ни в комнате, ни на кухне ее не было. Ты ее знала?
— Только в лицо. Я помню, она легко краснела.
— Правда. А я и забыл.
— Странно, что ты забыл. Это все помнят.
— Однажды, — сказал он, — она сидела с шитьем. Я, наверно, болел, потому что тогда мне изредка разрешалось полежать на диване в гостиной. Мы молчали, никто из нас долго ничего не говорил. Вдруг она покраснела. Я лежал и смотрел на нее, не мог оторваться, а потом спросил ее, хотя, может, это было в другой раз, я спросил, отчего отец никогда не краснеет, она не ответила.
Дома, дорога вдоль парка с вековыми липами, нудный дождь, липнущая к спине холодная рубашка, дом с огромной террасой и грушами по периметру стены (ты не зайдешь, к сожалению, нет, но можно пригласить тебя на чашечку кофе, с удовольствием, спасибо за куртку, ты, наверно, замерз, спина вся мокрая, тогда в пять, спасибо за прогулку), захлопнувшаяся за ней дверь, дорога домой… домой?
Он отпер дверь. И услышал, как отец гремит сковородками на кухне.
— Это ты, Габриель?
— Я.
Пахло рыбой. Он поднялся наверх и переодел рубашку. В распахнутое окно виднелась тихая улочка с низкими домами. Взгляд наткнулся на «Бог есть любовь» в черной раме над кроватью. Он снял его. Ты как ребенок! Вовсе нет. Он убрал его в низкий ящик в ногах кровати.
— Габриель, идешь?
Он выждал. Отец уже сидел за столом. Ждал, молитвенно сложив руки и склонив голову. Габриель отвернулся к окну.
— Угощайся, чем Бог послал.
Они сели строго напротив.
— Вкусно.
— Человек многому учится, когда остается один.
Еда была невкусная, рыбу не досолили. Солонки на столе не оказалось, а попросить он не решился, духу не хватает, такой вот я, и он такой, нечего мне здесь делать.
— Хорошо, сынок, что ты вернулся. Без мамы тут пусто.
Он не ответил. Тикали часы, капало из крана. Теперь моя очередь говорить, и что сказать?
— Она мучилась болями?
— Нет. Но она мечтала проститься с тобой. Она хотела попросить у тебя прощения.
— За что?
— Всем есть за что просить прощения.
— Да?
— Господь…
— Пожалуйста, оставь Господа в покое.
— Не хочу. И не могу.
— Тогда давай не будем об этом говорить.
Молчание.
— Ты уже был на ее могиле?
— Нет еще.
— Наверно, ты захочешь отнести ей цветов из сада. Ты пойдешь после обеда?
— У меня встреча с Бодил.
— Кто это?
— Бодил Карм.
— Вот оно что.
— Спасибо за обед.
Отец склонил голову, сложил руки и пошевелил губами, но беззвучно.
— На здоровье.
Лестница наверх, комната, как я осадил его, на стене темное пятно от «Бог есть любовь», он войдет и увидит, дождь кончился, на зеркале солнечный зайчик, тогда можем сесть на веранде, шаги на лестнице, я не буду ничего вешать на место, вообще не открою.
Он прошел мимо, в спальню. Габриель сел на кровати, сердце колотилось. Все как раньше, подумал он. Я могу дерзить, могу снимать картинки со стены, но я попался в сети. Я опять чувствую себя неисправимым грешником, как тогда, в детстве.
Тогда. Окно нараспашку, тихо елозит на фоне бледного вечернего неба тюль, ни наласкаться, ни разлепиться немыслимо, одеяло упало на пол, нагота, стрекот кузнечика за окном, баюкающий шелест листьев, размеренное дыхание — ты не мерзнешь, нет, а ты, и я нет — мягкие сумерки, спокойные движения его рук: суетиться нет причин, да и слишком многое поставлено на карту, разговор полушепотом, когда звук важнее смысла, — слышишь, как шумят деревья, послушай кузнечика, надо же, такая тишина — новые чувства, новые мысли, великие слова о счастье, которые ждут не ответа, но эхо, светлые волосы на подушке, запахи, июльский вечер и она — я сейчас заплачу, я так счастлива — вдруг: стук дверей, шаги, голоса; и сразу, без перехода — ужас: что мы наделали, секундная паника, она: запри дверь, шаги по лестнице, лязганье дверной ручки, отец: Габриель, почему ты закрылся? У меня гости. Давай не будем все усложнять. Стыд, что отец не постучался, страх и чувство вины, тяжелые с первой секунды, но еще более усилившиеся, когда он, проводив ее, вернулся домой, было уже поздно, отец ждал в темной гостиной: Габриель, мне надо с тобой поговорить. Молчание. Я видел, что это была девушка, кто она? Никакого ответа. Я видел, что в комнате был погашен свет и заперта дверь, кто эта девушка? Не скажу. Я прекрасно знаю и сам, а спрашиваю тебя единственно с целью дать тебе шанс ничего от меня не скрывать, но если ты не желаешь ничего рассказывать, мне остается предполагать наихудшее, поэтому мой долг — поставить в известность о произошедшем ее отца. Если ты это сделаешь. Я это сделаю. Это подло. Думай, что говоришь, Габриель. Это подлость из подлостей.
В зеркале отражалось солнце. Он спустился по лестнице и вышел из дому, после дождя дорожка была мокрой и твердой. Он позвонил в дверь.
— Мама вышла на минутку. Чувствуй себя как дома. Тебе чай или кофе?
— Все равно. Можно я сяду на террасе?
— Конечно.
Он устроился в кресле-качалке. Она ходила из дома на террасу и обратно. Напевала что-то себе под нос. На него снизошел покой, физическое и душевное умиротворение, которое он испытывал и раньше, но крайне редко.
— Хорошо живешь!
— Ты думаешь?
— Эта терраса и сад.
— Он требует много забот, а лето слишком короткое. Ты забыл, наверно, каково здесь зимой.
Чай с лимоном, сыр и печенье, визг электропилы вдалеке.
— Если б ты знала, сколько раз я проходил мимо вашей ограды и мечтал о таком же замечательном саде.
— У вас тоже хороший.
— В нем нет ни единого места, которое бы не просматривалось из дома. Я не мог уединиться ни в саду, ни в доме, только в подвале.
— Разве у тебя не было своей комнаты?
— Была, но я не осмеливался запирать дверь. У меня не должно было быть никаких секретов от них, поэтому они входили, когда хотели, без стука. Ящики моего письменного стола тоже запирались, но спрятать ключ я не смел. Не помню, чтобы мне впрямую запрещали, это само собой разумелось. Все свое я хранил в других местах. Помню, однажды я забыл на столике у кровати свой дневник, маленький такой блокнот желтого цвета, который легко прятать. Мне было лет пятнадцать-шестнадцать, и на первой странице я написал, что это мое личное, и я запрещаю кому бы то ни было прикасаться к нему. Мать не только прочла его, но и начертала карандашом поверх одной из страниц: Бог видит все.