Проза отчаяния и надежды (сборник) - Джордж Оруэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После долгих Дебатов они единодушно сошлись на том, что я всего лишь Рельплюм Скалкаф, что буквально означало Lusus Naturae[23]. Это определение точно соответствует современной философии Европы, где Профессора с презрением отбросили старые Уловки оккультных Причин, пользуясь которыми последователи Аристотеля тщетно пытались прикрыть свое Невежество и открыли этот чудесный Выход-из-всех-Трудностей, давший дорогу неслыханному Прогрессу человеческого Знания.
Высказывание это, если взять его само по себе, наводит на мысль, что Свифт враждует всего лишь с лженаукой. В ряде мест, однако, он изо всех сил доказывает бесполезность всякого учения или рассуждения, не преследующего какой-либо практической цели.
Познания их, — пишет он о бробдингнежцах, — весьма ущербны, сосредоточены лишь на Морали, Истории, Поэзии и Математике, в чем, следует отдать им должное, они очень преуспели. Только их математика всецело связана с тем, что может быть полезным в Жизни, — с Совершенствованием Земледелия и Искусством Создания всевозможных механизмов, — посему у нас она получила бы слабое признание. Что же касается Идей, Сущностей, Абстракций и Трансценденталий, то я не смог внедрить в их Головы ни малейшего о том Представления.
Гуигнгнмы, эти Свифтовы идеальные существа, отсталы даже в том, что связано с механикой. Они незнакомы с металлами, никогда не слышали о кораблях и лодках, строго говоря, они и земледелия не знают (нам сказано, что овес, которым они питаются, «растет сам, как трава»), и, по всей видимости, не ведают колеса[24]. У них нет алфавита и не заметно особого интереса к окружающему миру. Они не верят в существование иных обитаемых земель, кроме собственной, и хотя понимают движение Солнца и Луны, а также природу затмений, «это крайний предел Прогресса их Астрономии». В отличие от этого философы летающего острова Лапута постоянно столь углублены в математические вычисления, что для привлечения их внимания в разговоре требуется хлопнуть их по уху специальным пузырем. Они составили каталог десяти тысяч неподвижных звезд, установили периоды обращения девяноста трех комет и открыли (ранее европейских астрономов), что у Марса есть две луны, — всю эту информацию Свифт явно считает смехотворной, бесполезной и неинтересной. Как и следовало ожидать, он считает, что место ученого (коль скоро у него есть место) в лаборатории и что научное знание не оказывает никакого воздействия на дела политические:
Вообще непостижимой… была подмеченная мною у них сильная Склонность к Новостям и Политике, проявлявшаяся в беспрестанном выяснении состояния Общественной Жизни, в высказываемых ими суждениях о Делах Государственных, в страстных спорах по поводу каждого Дюйма любой из Партийных Линий. Впрочем, подобную же Склонность я наблюдал и у большинства знакомых мне Математиков в Европе, хотя никогда не мог отыскать ни малейшей Аналогии между двумя этими Науками. Разве только эти Люди предполагали, что, поскольку самый маленький Круг содержит столько же Градусов, сколько и самый большой, постольку Устройство Мира и Управление им требуют не больше Способностей, чем Обращение с Глобусом и Поворачивание его.
Не слышится ли нечто знакомое в произнесенной фразе: «я никогда не мог отыскать ни малейшей аналогии между двумя этими науками»? Она точно попадает в тон популярных католических апологетов, которые дивятся, когда ученый высказывается по таким вопросам, как существование Бога или бессмертие души. Ученый, уверяют нас, специалист лишь в одной, ограниченной, области, почему же его мнения должны иметь ценность в любой другой? Скрытый смысл тут понятен: теология-де такая же точная наука, как, к примеру, химия, и священник такой же специалист, к чьим заключениям по определенным вопросам должны прислушиваться. Свифт фактически того же требует для политика, но идет дальше и лишает ученого (будь то «чистый» ученый или исследователь-практик) права быть по-своему полезной личностью. Даже если бы Свифт не написал третью часть «Путешествий Гулливера», из всего оставшегося в книге можно было бы понять, что писатель — подобно Толстому, подобно Блейку — ненавидит саму идею познания процессов природы. «Разум», которым он так восхищается у гуигнгнмов, не связан прежде всего со способностью делать логические выводы из наблюдаемых фактов. Хотя определения Свифт нигде не дает, но, по всей видимости, «разум» во всех контекстах означает либо здравый смысл (то есть принятие очевидного и презрение к софизмам и абстракциям), либо отсутствие страсти и суеверия. Общая его посылка та, что все нам необходимое мы уже знаем и просто неверно пользуемся нашим знанием. Медицина, к примеру, бесполезная наука, потому как, живи мы более естественно, болезней не было бы вовсе. Свифт, однако, не опрощенец и не почитатель Благородного Дикаря. Он за цивилизацию и достижения цивилизации. Он не только знает цену хорошим манерам, хорошей беседе и даже знанию, например, литературы и истории, он понимает также, что земледелие, навигацию и архитектуру нужно изучать и можно с успехом развивать. И все же, видимо, цель писателя — статичная, нелюбознательная цивилизация: тот же современный ему мир, только чуть чище, чуть благоразумнее, — без радикальных перемен и без сования носа в непознаваемое. В гораздо большей степени, чем можно было бы ожидать от столь свободного от общепринятых заблуждений человека, он чтит прошлое, особенно классическую античность, и верит, будто современный человек резко деградировал за последние сотни лет[25].
На острове чародеев, сообщает Гулливер, где можно было по желанию вызвать тени умерших,
я попросил, чтобы передо мной предстал Сенат Рима в одном большом Зале, а для Сравнения с ним в другом зале — современные Парламентарии. Первый выглядел Собранием Героев и Полубогов, другой же — шайкой Коробейников, Карманных воришек, Грабителей с большой дороги и Громил.
Хотя этот раздел[26] третьей части Свифт использует для критики правдивости официальной истории, критический запал исчезает в нем, как только речь заходит о римлянах и греках. Он отмечает, конечно, растленность императорского Рима, зато преисполняется почти безрассудным восторгом при виде ряда знаменитостей древнего мира:
Глубокое Благоговение охватило меня при Виде Брута, в каждой Черточке Выражения его Лица легко обнаруживались самая совершенная добродетель, величайшие Неустрашимость и Твердость Духа, самая подлинная Любовь к Отечеству и всеобщая Благорасположенность к человечеству… Я удостоился