Русский святочный рассказ. Становление жанра - Елена Владимировна Душечкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я направляюсь в комнату братьев, чтоб предложить Мише поиграть со мной в рамс, но когда я увидела Павла, зарывшего нос в своих любимых классиков, и Мишу, беседующего с посетившею его музою, то есть, попросту сказать, увлеченного стихотворством, мне вдруг стало скучно, и я решила, что лучше скорее лечь в постель, чтоб поскорее прошел этот бал, на котором меня нет, чтоб поскорей наступило завтра, потом чтоб поскорей наступил вечер второго января, когда мы поедем к Дарловым, где всегда бывает так страшно весело, где всегда пляшут до солнечного восхода, где Serge — мой постоянный кавалер в мазурке.
Но придя в свою комнату, вместо того чтоб лечь, я отпираю тот ящик комода, где хранятся самые интересные мои сокровища: том стихотворений Алексея Толстого, альбом с картинками и стихами, написанными подругами на память; некоторые записки от них же — наиболее замечательные; несколько любимых карточек, например — Моцарт у рояля, Бетховен, Байрон, Шекспир и его муза, ангел, несущий «в объятьях душу младую для мира печали и слез», и тому подобное; воспоминанья о вечерах в виде цветов и бантиков, довольно аляповатые стихотворения собственного производства и кипа тетрадей дневника.
Развернув последнюю тетрадь, я записываю: «Ich weiss nicht, was soll es bedeuten, dass ich so traurig bin!»[887] — и застываю в неподвижной мечтательной позе, держа перо в руке и устремив глаза на прекрасный портрет Беатриче, любимой Данте, висящий над моим столом. В прелестных темных глазах Беатриче точно застыл какой-то вопрос, и мне нравится воображать, что она то улыбнется мне, то кивнет, точно хочет что-то сказать.
Злополучные дневники! Сколько бумаги перевела я из‐за них! Исписанные моим размашистым почерком, они были переполнены именами и фамилиями «предметов» — кратковременных обитателей моего непостоянного сердца, описаниями вечеров, на которые мне удавалось попасть, описаниями разговоров с «предметами», мечтаниями, самобичеванием, — увы! — да, — наряду с самолюбованием. Сколько раз, возмущенная своими дневниками, а особенно обилием увлечений, я рвала и жгла тетрадку за тетрадкой, и опять увлекалась, и опять писала, и опять имена и фамилии так и мелькали на исписанных страницах. Кого только тут нет! Тут и реалист со сладкою улыбкою и поэтическими глазами; и белокурый сдержанно-коварно улыбающийся молодой доктор, которого я тоже довольно коварно обманула: получив его карточку, дала ему вместо своей запечатанную в конверт бубновую даму, на оборотной стороне которой написала: «Es ist eine alte Geschichte doch bleibt sie ewig neu…»[888]
Тут и пшют-ветеринар, длинный, как верстовой столб, с прямым пробором и узкими носками; и учитель мазурки, и тапер Мельников, приезжавший из Петербурга и дававший концерт; нужды нет, что он с сединой; ведь нравился же Марии Мазепа! Тут целый ряд студентов университета — большей частью незнакомых; и два студента академии, с которыми я встречалась во время прогулок, — один кудрявый, белокурый, другой красавец брюнет с нерусским типом лица, должно быть болгарин, с высокомерным выражением улыбки и глаз, которые без слов говорят: я уверен, что я победитель! Тут и «рыцарь»! В рыцари свои я посвятила одного провизора с тихим голосом и вкрадчивыми манерами. После посвящения он стал называть меня — Fräulein Eloise[889], а я его «рыцарем». Мы согласились обменяться в знак «верности» стихотворениями собственного сочинения.
Но неугомонный бес проказ шепнул мне, чтоб вместо целого стихотворения я написала только одно слово «угадайте». Написав это слово крошечными буквами на крошечном кусочке бумаги, я завернула его в бесчисленное количество бумажек, запечатала в конверт и отдала рыцарю.
Через несколько времени после этого я получила от него стихотворение, которое начиналось так: «Говорят, что согласились люди нравы изменить» (то есть не обманывать. Он, конечно, намекал на то, что я не сдержала обещания).
Дальше он писал про «золотые дни весны», когда «сердцу хочется любить, сердце ищет счастья и на всех готово лить ласку и участье», про то, как счастлив тот, кому даны были эти грезы, «кто не знал во дни весны, что такое слезы»…
Когда я дала маме прочесть эти стихи, мама страшно рассердилась на меня, назвала кокеткой, сказала, что вести такую игру с молодым человеком не только глупо, но бесчестно и опасно.
Долго она отчитывала меня и велела разорвать стихи.
Страшно пристыженная, я удалилась в свою комнату, со вздохом разорвала стихотворение (предварительно списав его в дневник) и посвятила страницы две дневника самобичеванию: называла себя пустой кокеткой, легкомысленной, гадкой, ничтожеством, не достойным ничьей любви, и решила просить прощения у рыцаря. Но когда я встретилась с ним, и он, улыбаясь, стал допытываться, что значит «угадайте», все благие намерения вылетели у меня из головы; неукротимый бес кокетства стал нашептывать мне в уши совсем другие речи, и я, приняв таинственный вид, прорекла:
— Говорят, что в слове «угадайте» — очень много значения.
И, помедлив, прибавила:
— Говорят, что в женских взорах прежде рыцари читали, не в стихах, а в разговорах все, что надо замечали.
И захлопнув дверь перед самым носом моего вспыхнувшего, выжидательно улыбающегося рыцаря, я скрылась на крыльце нашего дома.
И опять несколько страниц дневника были посвящены самобичеванию, перемешанному с самооправданием. Но маме на этот раз я ничего не рассказала.
Потом… потом я, конечно, увлеклась другим и забыла про рыцаря.
Так же, вероятно, поступил и он.
Есть даже у меня в дневнике один офицер — «плевненский герой», названный так мною потому, что он участвовал в русско-турецкой войне и был ранен. Если б не это, ни за что бы не влюбилась в офицера! Они такие тяжеловесные, скучные, неодухотворенные.
Если я увлекалась еще когда-то давно одним офицером, то только потому, что у него постоянно болели зубы, мне было его жалко, он носил всегда черную повязку на щеке, и она очень шла к нему.
Правда, я была влюблена прошлой весной в трех кавалергардов. Кавалергарды, конечно, тоже военные, но эти не в счет, потому что они музыканты: целый оркестр кавалергардов приезжал в наш город давать концерты, и мы каждый вечер слушали их игру в общественном саду. Те трое, в которых я влюбилась, нисколько не походили друг на друга; у одного было инородческое, смуглое, совсем некрасивое лицо, как у чувашина, другой — стройный, изящный, привлекательный, напоминал Байрона; голубые глаза его все время беззаботно улыбались. Третий был ни красив, ни урод, так себе, смешной какой-то, точь-в-точь огурчик — свеженький, чистенький и гладенький.
Просидев довольно долго над тетрадкой дневника, я встала. Нет, и дневник не